Фотогалерея :: Ссылки :: Гостевая книга :: Карта сайта :: Поиск :: English version
Православный поклонник на Святой земле

На главную Паломнический центр "Россия в красках" в Иерусалиме Формирующиеся паломнические группы Маршруты Поклонники XXI века: наши группы на маршрутах Поклонники XXI века: портрет крупным планом Наши паломники о Святой Земле Новости Анонсы и объявления Традиции русского паломничества Фотоальбом "Святая Земля" История Святой Земли Библейские места, храмы и монастыри Праздники Чудо Благодатного Огня Святая Земля и Святая Русь Духовная колыбель. Религиозная философия Духовная колыбель. Поэтические страницы Библия и литература Древнерусская литература Библия и русская литература Знакомые страницы глазами христианинаБиблия и искусство Книги о Святой Земле Православное Общество "Россия в красках" Императорское Православное Палестинское Общество РДМ в Иерусалиме Журнал О проекте Вопросы и ответы
Паломничество в Иерусалим и на Святую Землю
Рекомендуем
Новости сайта
«Мы показали возможности ИППО в организации многоаспектного путешествия на Святую Землю». На V семинаре для регионов представлен новый формат паломничества
Павел Платонов (Иерусалим). Долгий путь в Русскую Палестину
Елена Русецкая (Казахстан). Сборник духовной поэзии
Павел Платонов. Оцифровка и подготовка к публикации статьи Русские экскурсии в Святую Землю летом 1909 г. - Сообщения ИППО 
Дата в истории

1 ноября 2014 г. - 150-летие со дня рождения прмц.вел.кнг. Елисаветы Феодоровны

Фотогалрея

Главная страница фотогалереи


В предверии Нового 2014 года и Рождества Христова на Святой Земле

Сергиевское подворье Императорского Православного Палестинского Общества (ИППО): фотолетопись 1887-2010.

 
 
  
 
  
  
  
  
  
 
Интервью с паломником
Протоиерей Андрей Дьаконов. «Это была молитва...»
Материалы наших читателей

Даша Миронова. На Святой Земле 
И.Ахундова. Под покровом святой ЕлизаветыАвгустейшие паломники на Святой Земле

Электронный журнал "Православный поклонник на Святой Земле"

Проекты ПНПО "Россия в красках":
Раритетный сборник стихов из архивов "России в красках". С. Пономарев. Из Палестинских впечатлений 1873-74 гг.
Удивительная находка в Иерусалиме или судьба альбома фотографий Святой Земли начала XX века
Славьте Христа  добрыми делами!

На Святой Земле

Обращение к посетителям сайта
 
Дорогие посетители, приглашаем вас к сотрудничеству в нашем интернет-проекте. Те, кто посетил Святую Землю, могут присылать свои путевые заметки, воспоминания, фотографии. Мы будем рады и тематическим материалам, которые могут пополнить разделы нашего сайта. Материалы можно присылать на наш почтовый ящик

Наш сайт о России "Россия в красках"
Россия в красках: история, православие и русская эмиграция


 
 
Николай Гумилев - поэт Православия

Часть 1. Глава вторая

Его читатели

I

Отделкой золотой блистает мой кинжал;
Клинок надежный, без порока;
Булат его хранит таинственный закал -
Наследье бранного востока.
...
Теперь родных ножон, избитых на войне,
Лишен героя спутник бедный,
Игрушкой золотой он блещет на стене,
Увы, бесславный и безвредный!
...
В наш век изнеженный не так ли ты, поэт,
Свое утратил назначенье,
На злато променяв ту власть, которой свет
Внимал в немом благоговенье?
Бывало, мерный звук твоих могучих слов
Воспламенял бойца для битвы,
Он нужен был толпе, как чаша для пиров,
Как фимиам в часы молитвы.
Твой стих, как Божий Дух, носился над толпой
И, отзыв мыслей благородных,
Звучал, как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных.
Но скучен нам простой и гордый твой язык,
Нас тешат блестки и обманы;
Как ветхая краса, наш ветхий мир привык
Морщины прятать под румяны.
Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк!
Иль никогда, на голос мщенья,
Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,
Покрытый ржавчиной презренья?..

Лермонтов Михаил Юрьевич. «Поэт». Тысяча восемьсот тридцать восьмой год.

В 1903 году, в самый «разгар» «серебряного века» Лермонтову попытался ответить Брюсов («Кинжал»):

Из ножен вырван он и блещет вам в глаза,
Как и в былые дни, отточенный и острый.
Поэт всегда с людьми, когда шумит гроза,
И песня с бурей вечно сестры.
...
Кинжал поэзии! Кровавый молний свет,
Как прежде, пробежал по этой верной стали,
И снова я с людьми, - затем, что я поэт.
Затем, чтоб молнии сверкали.

Гумилев не написал бы так никогда! На фоне чрезвычайно самоуверенного «серебряного века» он производит скорее впечатление человека, обремененного легким комплексом неполноценности. По крайней мере, насколько можно судить по письмам и мемуарным источникам, он регулярно впадает в припадки самоуничижения, рассуждая о гениальности Брюсова, Бальмонта, Вяч. Иванова, Блока и т.п. - в пику собственной поэтической несостоятельности. Невиннейшее же упоминание в юмористическом стихотворении о возможной посмертной славе -

Мой биограф будет очень счастлив,
Будет удивляться два часа,
Как осел, перед которым в ясли
Свежего насыпали овса, -

сразу же сопровождается корректирующим автокомментарием: «Здесь я, признаться, как павлин хвост распустил. Как вам кажется? Вряд ли у меня будут биографы-ищейки. Впрочем, кто его знает? А вдруг суд потомков окажется более справедливым, чем суд современников. Иногда я надеюсь, что обо мне будут писать монографии, а не только три строчки петитом. Ведь все мы мечтаем о посмертной славе. А я, пожалуй, даже больше всех» (Одоевцева И.В. На берегах Невы. М., 1988. С. 117). Из всех «мечтаний о посмертной славе» в поэзии Гумилева остались только два стиха «Молитвы мастеров»:

Лишь небу ведомы пределы наших сил:

Потомством взвесится, кто сколько утаил.

А между тем, пророческое видение Лермонтова, как нам сейчас неотразимо-ясно, относится именно к Гумилеву. Относится буквально, ибо лучшей характеристики «посмертной судьбы» Гумилева, нежели той, которая дана в лермонтовском «Поэте» - нет.

Попробуем преследить буквальный смысл лермонтовских пророчеств.

II

Бывало, мерный звук твоих могучих слов
Воспламенял бойца для битвы...
И так сладко рядить победу,
Словно девушку в жемчуга,
Проходя по дымному следу,
Отступающего врага.

Я ему ответил тоже стихами Гумилева - такая уж между нами была заведена игра:

Я бродяга и трущобник, непутевый человек,
Все, чему я научился, все теперь забыл навек,
Кроме розовой усмешки и напева одного:
Мир лишь луч от лика друга, все иное тень его!

Георгий Суворов улыбнулся мне, потом освободился от плащ-палатки, - не скинул ее с себя, а вылез из нее, не снимая сапог, вдвинулся в глубину нар и заснул. <...> Гумилев был нашим поэтом. Нам казалось, что в своих стихах он понимал нас» (Дудин М. А. Охотник за песнями мужества // Гумилев Н.С. Стихотворения и поэмы. Волгоград, 1988. С. 9-10).

Интересно, что почти в то же время, когда Дудин декламировал Гумилева на «невском пятачке», какой-то анонимный публикатор, настроенный резко-антикоммунистически, в оккупированной немцами Одессе издал Гумилева же, снабдив сборник стихотворений своеобразным предисловием: «Сейчас, когда все подлинно русские люди и по ту и по эту линию фронта с нетерпением ждут гибели ненавистного большевизма, когда приходит время решительной борьбы за Новую Россию, стихи Николая Гумилева звучат для нас с новой силой. Нам дорога мужественная поступь его зрелого стиха, смелое разрешение лирического сюжета и, прежде всего, его постоянный, страстный призыв к дерзновенному героизму» (Гумилев Н.С. Избранные стихи. Одесса, 1943. С. 3). Нет, все-таки прав был В. В. Ермилов, писавший об умении Гумилева находить «горячие слова для идущих в бой бойцов». Правда, для того боя, который имел в виду Ермилов, пытаясь приспособить гумилевскую военную поэзию к идеологическим нуждам СССР конца 20-х - начала 30-х годов, - боя замировую революцию, - стихи эти, действительно, не подходили. А вот в начале 40-х, во время великой битвы за Россию, в которой каждый по-совести определял свое место, действительно, для всех русских «и по ту, и по эту линию фронта» Гумилев представлялся «своим поэтом». Вообще, вся «военная поэзия» эпохи второй мировой войны - как советская, так и эмигрантская, пронизана гумилевской образностью и метрикой - об этом много писали как в заграничном, так и в отечественном «гумилевоведении». С констатации этого несомненного факта, кстати, начинали, полагая его достаточно веским аргументом в пользу Гумилева, «перестроечные» публикаторы в 1986-1987 гг. «Впервые стихи Николая Гумилева, - читаем в заметке Б. Примерова, предварявшей одну из первых, "ударных" подборок стихов в "Литературной России" (11 апреля 1986. № 15(1211). С.6) я услышал из уст замечательного русского прозаика Виталия Александровича Закруткина. Это было давно - на заре моей юности. Автор "Кавказских записок" и "Плавучей станицы", участник Великой Отечественной войны, читал горячо, увлеченно, с какой-то особой любовью. <...> Потом уже несколько лет спустя из бесед с многими поэтами военного поколения я узнал, какое влияние Гумилев имел на них - от Тихонова до Шубина, от Симонова до Недогонова...». Да и могло ли быть иначе, если сам Гумилев, по воспоминаниям И. В. Одоевцевой, в 1921 году «предвидел новую войну с Германией и точно определял, что она произойдет через двадцать лет.

- Я, конечно, приму в ней участие, непременно пойду воевать. Сколько бы вы меня не удерживали, пойду. Снова надену военную форму, крякну, и сяду на коня - только меня и видели. И на этот раз мы побьем немцев! Побьем и раздавим!» (Одоевцева И.В. На берегах Невы. М., 1988. С. 115-116). Перечитывая этот эпизод у Одоевцевой я всегда вспоминаю потрясающую историю, рассказанную мне неизвестной пожилой женщиной в антракте одного из ранних гумилевских поэтических вечеров (1987 или 1988 года). Девочкой-школьницей она пережила эвакуацию из осажденного Ленинграда, в канун битвы за город, летом-осенью 1941-го. Вагоны, где находились дети, прицепили к эшелону, вывозившему раненных, и во время пути старшие школьники пошли в санитарные вагоны - читать раненным бойцам стихи. Читали стихи, вставая на табуретку или ящик - вагон был битком набит искалеченными людьми. Стихи были те, которые учили в школе наизусть - Пушкин, Некрасов, Маяковский. Стихи «не проходили», было страшно и сметртно-тоскливо. И вдруг, по утверждению рассказчицы, словно во сне, помимо воли, она начала, в свою очередь, читать не то, что приготовила, а стихи, автора которых она не знала, но запомнила со слов отца, часто декламировавшего их наизусть:

Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня.
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.
Но не надо явства земного
В этот страшный и светлый час -
Оттого, что Господне слово
Лучше хлеба питает нас.
И залитые кровью недели
Ослепительны и легки:
Надо мною рвутся шрапнели,
Птиц быстрей взлетают клинки.
Я кричу - и мой голос дикий,
Это медь ударяет в медь.
Я носитель мысли великой
Не могу, не могу умереть -
Словно молоты громовые,
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей!

То, как слушали эти стихи, рассказчица не могла передать словами... А я вдруг сразу все это увидел: горящий город, у стен которого впервые всерьез схватились две великие армии, кровавый вагон, девочку, навзрыд и в крик читающую «Наступление» с трясущегося ящика, поверх голов, окаменевшие лица солдат - и точно представилась среди них, защитников города, перемоловших уже немцев под Стрельной и Пулково, уже победивших, но еще не знающих об этом, окровавленных и оборванных - фигура человека в тяжелой кавалерийской шинели, машинально, привычным жестом, придерживающего кованный эфес сабли...

III

Он нужен был толпе, как чаша для пиров,
Как фимиам в часы молитвы.

Свидетельствует Г. Свирский: «Я с предельной отчетливостью помню вечера и ночи в Геленджике, университетском Доме отдыха у Черного моря (речь идет о конце 40-х годов - Ю.З.). Сырая, пахнущая водорослями ночь. Море. Собираются, сбиваются в кучки пять или шесть человек, доверяющих друг другу. Пограничники выгоняют студентов с ночного пляжа. "Не положено! После 10 часов вечера пляж - запретная зона...". Студенты вновь и вновь просачиваются в запретную зону, поближе к морским брызгам и светящейся шуршащей воде и по очереди читают, читают, читают. Оказалось, есть ребята, которые помнят всего Гумилева... <...> Прямо с поезда я побежал к морю окунуться и услышал взволнованное, порывистое, как признание:

Да, я знаю, я вам не пара,
Я пришел из другой страны,
И мне нравится не гитара,
А дикарский напев зурны.
Не по залам и по салонам,
Темным платьям и пиджакам,
Я читаю стихи драконам, 
Водопадам и облакам...
И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще...

Тут заплакала какая-то девушка, навзрыд, ее пытались успокоить, увели, а я подумал в ту минуту, что эта ночь у воды, и эта исступленность описаны писателем Рэем Бредбери в его фантастической книге "451 градус по Фаренгейту". В этом фантастическом произведении государство уничтожало культуру. <...> И отдельные интеллигенты заучивали наизусть классику. И, уйдя подальше от городов, бродили по полям и берегам рек, твердя любимые строки, чтобы не забыть и передать своим детям» (Свирский Г. На лобном месте: Литература нравственного сопротивления (1946-1976). Лондон, 1979. С. 94-96).

Следует признать, что впечатляющий рассказ Г. Свирского выбран здесь почти наугад, ибо воспоминаний о непременном присутствии стихотворений Гумилева «на пирах» русских интеллектуалов ХХ века - очень много. Варианты, впрочем, весьма разнообразны. Есть и менее патетические, чем повествование Свирского, но более жизнерадостные, как, например, история знакомства Е. Н. Каннегиссер с М. П. Бронштейном: «Я познакомилась с Матвеем Петровичем ранней весной, по-моему 1927 года. Стояли лужи, чирикали воробьи, дул теплый ветер, и я, выходя из лаборатории где-то на Васильевском острове, повернулась к маленькому ростом юноше в больших очках, с очень темными, очень аккуратно постриженными волосами, в теплой куртке, распахнутой, так как неожиданно был очень теплый день, и сказала:

Свежим ветром снова сердце пьяно...

После чего он немедленно продекламировал все вступление к этой поэме Гумилева ("Открытие Америки" - Ю.З.)... Я радостно взвизгнула, и мы тут же, по дороге в Университет стали читать друг другу наши любимые стихи. И, к моему восхищению, Матвей Петрович прочитал мне почти всю "Синюю звезду" Гумилева, о которой я только слышала, но никогда ее не читала.

Придя в Университет, я бросилась к Димусу и Джонни (Д. Д. Иваненко и Г. А. Гамов - Ю.З.) - в восторге, что я только что нашла такого замечательного человека. Все стихи знает, и даже "Синюю звезду"" ( Горелик Г.Е., Френкель В.Я. Матвей Петрович Бронштейн: 1906-1938. М., 1990. С. 27-28, курсив мой - Ю.З.). Здесь характерно то, что автор стихов даже и не упоминается: а какие еще стихи нужно знать будущим светилам великой ленинградской плеяды физиков? В этой же книге, кстати, приводится «Гимн теоретиков Кабинета Теоретической Физики (КТФ)», сочиненный помянутыми лицами, совместно с Л. Д. Ландау, В. Кравцовым и И. Сокольской:

Вы все, паладины Зеленого Храма,
По волнам де Бройля державшие путь,
Барон Фредерикс и Георгий де Гамов,
Эфирному ветру открывшие грудь,
Ландау, Иваненко, крикливые братья,
Крутков, Ка-Тэ-Эфа крикливый патрон,
И ты, предводитель рентгеновской рати,
Ты, Френкель, пустивший плясать электрон.
Блистательный Фок, Бурсиан, Филькенштейн
И жидкие толпы студентов-юнцов,
Вас всех за собою увлек А. Эйнштейн,
Освистаны вами заветы отцов.

Были и истории мистические. Так, академик В. М. Алексеев, востоковед-синолог, опубликовавший в 1923 году «Антологию китайской лирики», в предисловии к которой неосторожно назвал Н. С. Гумилева своим «покойным другом», вдруг получил осенью следующего года письмо от некоего одессита Л. М. Райфельда, где сообщался текст якобы «неизвестного сонета Гумилева», причем специально оговаривалось, что сей текст попал в руки отправителя письма при обстоятельствах, «выходящих за пределы обычного характера». И, действительно, сонет был весьма своеобразным:

Я на звезде, как пламень неизбежной
Тебе веков пою тревожный сон
Мой Рок, как этот черный небосклон
И нет в нем слов. Есть звук лишь без-надежный.
Здесь, на Звезде, меняются небрежно
Цвета одежд. Ах, жалок и смешен
И золотой земной хамелеон
И ящер душ, его сопутник смежный.
Вот, рой за роем лезут метеоры,
Сплетая кольца в круг. Из-за звезды
И страшный вой бесчувственной орды
Хамелеоновые кроет взоры.
Как вещий мрак призыв к твореньям новым
Тревожный сон, воспетый Гумилевым.

Алексеев заинтересовался и попросил разъяснений, на что покладистый корреспондент скоро ответил, что текст сонета - результат... оккультно-поэтической переписки его с... покойным поэтом, к которому Райфельд взывал стихотворными экспромтами и заклинаниями, будучи «давним поклонником» поэзии Гумилева и не в силах смириться с его безвременной кончиной. Л. М. Райфельд рад был сообщить Алексееву утешительные новости: Николай Степанович находился на Юпитере (здесь, наверняка, не обошлось без «Божественной комедии» - согласно дантовскому «Раю» на Юпитере нашли приют справедливые короли и воители, носители имперской идеи) и последним известием от него стал призыв: «Так изучите меня!» (сообщено дочерью В. М. Алексеева М. В. Баньковской). В среде менее экстравагантных поклонников поэта нежели Л. М. Райфельд, все-же еще очень долго ходили сказочные слухи о имевшем место, якобы, бегстве Гумилева из чекистских застенков «в последний момент» - слухи, обращавшиеся далее уже в типичный российский апокриф: бродит-де и по сей день Гумилев по стране неузнанный, помогает бедным и слабым, защищает добро, карает зло. Фантастический отблеск этой легенды - в знаменитом романе М. А. Зенкевича «Эльга», посвященном «посмертным приключениям» Гумилева (1928), а уже в наши дни - в нашумевшем фантастическом триллере А. Лазарчука и М. Успенского «Посмотри в глаза чудовищ», где светлый русский рыцарь - Николай Степанович Гумилев сначала, в составе мистической организации "Пятый Рим", спасает Россию от коммунистических «черных магов», во главе которых стоит Я. С. Агранов, а затем - и все человечество, уничтожая в составе интернациональной десантной бригады магическую военную базу фашистов в Антарктиде (Гумилев числился среди интернационалистов под именем Джеймса Бонда...). Здесь, конечно, можно только руками развести (одна из рецензий на роман так и называлась - "Крутиссимо!"; от себя же впрочем, хочу добавить, что, при всем том - мне роман понравился), однако, следует помнить, что мать поэта, Анна Ивановна Гумилева, верила «что Николай Степанович не такой человек, чтобы так просто погибнуть, что ему удалось бежать, и он, разумеется, при помощи своих друзей и почитателей проберется в свою любимую Африку. Эта надежда не покидала ее до смерти» (Жизнь Николая Гумилева. Л., 1990. С. 20).

А вот - совсем простая история, будничная, так сказать, рядовая: «Я помню, как в единой трудовой школе в Москве, когда на уроках литературы мы прорабатывали роман Чернышевского "Что делать?", наш преподаватель математики, Петр Андреевич, дал мне однажды маленький, очень изящно изданный сборник стихов: "Вот, выпиши себе, что захочешь, и верни мне завтра до уроков". Этот сборник был изданный в Берлине "Огненный столп" Гумилева. Я переписал его тогда весь» (Редлих Р. Возвращение поэзии Гумилева // Посев. 1986. № 8. С. 45). Именно об этих буднях посмертного бытия Гумилева в советской России писал Н. Моршен:

С вечерней смены, сверстник мой,
В метель, дорогою всегдашней,
Ты возвращаешься домой
И слышишь бой часов на башне.
<...>
И вдруг, сквозь ветер и сквозь снег
Ты слышишь шепот вдохновенный.
Прислушайся: "...живут вовек".
Еще: "А жизнь людей мгновенна..."
О, строк запретных волшебство!
Ты вздрагиваешь. Что с тобою?
Ты ищешь взглядом. Никого!
Опять наедине с толпою.
Еще часы на башне бьют,
А их уж заглушает сердце...
Вот так друг друга узнают
В моей стране единоверцы.

(текст приводится по «самиздатовской» копии в архиве В. П. Петрановского).

«Единоверцы», впрочем, обнаруживались не только «в стране». Так, до сих пор памятен эпизод визита в СССР в 1988 году президента США Р. Рейгана, насмотревшегося в Москве на «успехи перестройки», да вдруг и заметившего в беседе с энтузиазмически настроенным М. С. Горбачевым, что-де не стоит слишком уж увлекаться реформаторским пафосом, ибо...

Не семью печатями алмазными
В Божий Рай замкнулся вечный вход,
Он не манит блеском и соблазнами
И его не ведает народ

(Советско-американская встреча на высшем уровне. М., 1988. С. 97). Помнится, Михаил Сергеевич был несколько удивлен... Но это, конечно, случай из разряда анекдотических. Просто американский президент располагал хорошими референтами, а также - чувством юмора. А вот историю издания Гумилева в эмигрантских лагерях «перемещенных лиц» (т.н. «ди-пи») в 1947 году анекдотом уже не назовешь. «Я хорошо помню, - пишет Р. Редлих, - как открывали для себя Гумилева люди в оккупированных немцами областях России, как ценились изданные в эмиграции сборники его стихов. Передо мной и сейчас лежит переизданная в лагере для перемещенных лиц карманного формата книжечка: "Николай Гумилев. Собрание сочинений в четырех томах. Стихотворения. Том первый. Регенсбург, 1947". В так называемых "Ди-Пи-лагерях", в которых формировалась "вторая эмиграция", именно Гумилева перепечатывали своими силами, наряду с букварями и учебниками по вождению и уходом за автомобилями» (Редлих Р. Указ. соч. С. 45). Причины публикации поэтического сборника - да еще в четырех томах! - в столь неподходящих условиях объяснил издатель «регенсбургского Гумилева» - В.К.Завалишин: «Людей, которые бы не знали, что такое страх, в мире нет. Но человек может быть рабом страха или властелином своих судеб. Преодоление страха создает героев. Николай Гумилев вошел в историю русской литературы как знаменосец героической поэзии. <...> Гумилев - романтик, но его романтика особенная, она вмещает в себя всю страсть мира, проявившуюся и в героических подвигах и в приступах осатанелой злобы, с которой человек борется, напрягая и мускулы и силу воли» (Завалишин В. К. Знаменосец героической поэзии // Гумилев Н. С. Собрание сочинений в четырех томах. Регенсбург. 1947. Т.1. С. 5-6). Вячеслав Клавдиевич знал, о чем писал: сам он прошел войну, плен, подполье, арест Гестапо, концентрационный лагерь (см.: Голлербах С. Памяти Вячеслава Клавдиевича Завалишина // Русская мысль. 1995. 6-12 июля (№ 4085)). Впрочем, его четырехтомник не был в лагерях ди-пи единственным: годом раньше вышел том «Избранных стихотворений» в Зальцбурге. Кто издавал - неизвестно. Как издавали в тех условиях - уму непостижимо.

Здесь, впрочем, уже кончается разговор «о пирах» и начинается - «о молитвах».

Дело в том, что, среди всего прочего, известны факты, стихи Гумилева, действительно читались в таких ситуациях, когда затем уместно было читать только молитвы.

Среди богатой «советской гумилевианы», собранной А. Давидсоном, особенно впечатляет рассказ Е. А. Гнедина, сотрудника Наркоминдела, а в 1939 г. - узника Лубянки, которого допрашивал, выбивая «копромат» на М. М. Литвинова, лично Л. П. Берия. «Избитого, с пылающей головой и словно обожженным телом, меня, раздев догола поместили в холодном карцере... - вспоминал Гнедин. - Я снова стоял раздетый на каменной скамейке и читал наизусть стихи. Читал Пушкина, много стихов Блока, поэму Гумилева "Открытие Америки" и его же "Шестое чувство". Кто-то спросил тихо часового, наблюдавшего за мной в глазок: "Ну, что он?". Тот отвечал: "Да все что-то про себя бормочет"» (Гнедин Е. Катастрофа и второе рождение. Мемуарные записки. Амстердам. 1977. С. 138-139; цит. по: Давидсон А. Муза Странствий Николая Гумилева. М., 1992. С. 287). В прекрасной книге А. Давидсона подобных случаев приведено несколько. Этот трагический мемуарный ряд можно легко продолжить. Так, например, А. А. Андреева, жена ныне известнейшего автора «Розы Мира», осужденная вместе с мужем в 1948 году к 25 годам лишения свободы, вспоминает: «Для меня так и осталось загадкой, почему стихи оказались так нам нужны, нужнее хлеба. Мы по строчке вспоминали стихотворение Гумилева "Капитаны". Почему в этих промерзших бараках на сплошных нарах так необходимо было бормотать: "На полярных морях и на южных, по изгибам зеленых зыбей, меж базальтовых скал и жемчужных, шелестят паруса кораблей..."?»( Андреева А.А. В тюрьме мы делали маникюр и локоны... // Комсомольская правда. 1998. 12 ноября).

Психологическим вывертом - в духе кошмаров Достоевского - можно считать то, что и сами следователи ГПУ-НКВД-КГБ , наслушавшись того, что «бормотали» их подследственные, вдруг тоже... «начинали бормотать». Так, существует апокриф - очень похожий на правду, но, к сожалению документально в моем архиве не подтвержденный, как в 40-е годы уничтожалась изъятая у арестованных «органами» запрещенная литература, а именно - книги Гумилева. Книги эти они, конечно, уничтожали - инструкция, она и есть инструкция, однако, перед тем как уничтожить, книги те сами следователи и переписывали. Для себя... Следователи поступали нелогично, но что поделаешь: они ведь тоже люди. Хочется и им... Впрочем, некоторые и нарушали инструкции - это уже не апокриф, а факт, сообщенный на мандельштамовском вечере А. Б. Белодубровским - одну такую библиотеку «нелегальщины» он сам видел, оказавшись случайно, по журналистским делам, в гостях у одного из бывших чинов госбезопасности - вашингтонское собрание сочинений Гумилева занимало там почетное место (имеется еще несколько свидетельств подобного рода, исходящих от разных лиц, переданных автору этих строк в частных беседах). Все это, конечно, повторим, из области патологии, но... ведь и рисковали же зачем-то эти люди. Уж кто-кто, а они то хорошо знали, чем может обернуться для них хранение подобных копий и изданий в случае чего... Интерес к запрещенным, «вражеским» текстам по-человечески понятен: запретный плод сладок всегда, но... зачем же хранить? Да еще, упаси Боже - переписывать? И невольно вспоминаются страшные стихи Бориса Корнилова - поэта вполне «просоветски» настроенного, тогда еще своего в этой среде, - обращенные к тени антисоветчика-Гумилева:

...И запишут в изменники
Вскорости кого хошь.
И с лихвой современники
Страх узнают и дрожь...
Вроде пулям не кланялись,
Но зато наобум
Распинались и каялись
На голгофах трибун,
И спивались, изверившись,
И не вывез авось,
И стрелялись, и вешались.
А тебе - не пришлось.
Царскосельскому Киплингу
Подфартило сберечь
Офицерскую выправку
И надменную речь.
...Ни болезни, ни старости,
Ни измены себе
Не изведал...
и в августе,
В двадцать первом, к стене
Встал, холодной испарины
Не стирая с чела,
От позора избавленный
Петроградской ЧК.

(текст приводится по «самиздатовской» копии в архиве В. П. Петрановского).

О «Петроградской ЧК» в деле 1921 года, прежде всего - в той его части, где решалась судьба арестованного Гумилева, - разговор особый. Просматривая многочисленные и крайне противоречивые документы, относящиеся к «делу ПБО», невозможно не заметить, мягко говоря, странного отношения чекистов к знаменитому подследственному. Так, Виктор Серж (В. Л. Кибальчич) в «Записках революционера» вспоминает о своих хлопотах за арестованного поэта: «Товарищи из исполкома Совета меня одновременно и успокоили и взволновали: к Гумилеву в чека относятся очень хорошо, он иногда ночью читает чекистам свои стихи, полные благородного мужества, но он признал, что составлял некоторые документы контрреволюционной группы. <...> Один из товарищей поехал в Москву, чтобы задать Дзержинскому вопрос: "Можно ли расстреливать одного из двух или трех величайших поэтов России?" Дзержинский ответил: "Можем ли мы, расстреливая других, сделать исключение для поэта?"» (Цит. по: Тименчик Р.Д. По делу № 214224 // Даугава. 1990. № 8. С. 118; см. также обильный дополнительный материал в комментариях к этой и другим публикациям на с. 120-122). А ведь головой рисковал «товарищ» (если таковой, действительно, был), лично справляясь у шефа ЧК - нужно или не нужно расстреливать контрреволюционера, вина которого доказана. М. Л. Слонимский в беседе с А. К. Станюковичем дополняет, очевидно, этот же эпизод, называя конкретные имена: «Садофьев и Маширов-Самобытник ходили к Бакаеву (И. П. Бакаев, 1887-1937 - один из виднейших чекистов, руководитель ПетроЧК в годы "красного террора"). Бакаев: "Что мы можем сделать? Мы его спрашиваем: "Кем бы вы были, если б заговор удался?" - "Командующим Петерб. военным округом". Бакаев хотел что-то сделать, но Гумилев сам упорствовал» (Жизнь Николая Гумилева. Л., 1991. С. 273-274). Даже откровенно «мелодраматический» эпизод с чекистким «чтением стихов» настойчиво повторяется в самом разном контексте у самых разных мемуаристов. Г. В. Иванов называет источником этих слухов некоего «чекиста Дзержибашева» и приводит его рассказ: «Дзержибашев говорил о Гумилеве с неподдельной печалью, его расстрел он назвал "кровавым недоразумением". <...> Допросы Гумилева больше походили на диспуты, где обсуждались самые разнообразные вопросы - от "Принца" Макиавелли до "красоты православия". Следователь Якобсон, ведший таганцевское дело, был, по словам Дзержибашева, настоящим инквизитором, соединявшим ум и блестящее образование с убежденностью маниака. Более опасного следователя нельзя было бы выбрать, чтоб подвести под расстрел Гумилева. Если бы следователь испытывал его мужество или честь, он бы, конечно, ничего от Гумилева не добился. Но Якобсон Гумилева чаровал и льстил ему. Называл его лучшим русским поэтом, читал наизусть гумилевские стихи, изощренно спорил с Гумилевым и потом уступал в споре, сдаваясь, или притворяясь, что сдался, перед умственным превосходством противника» (Иванов Г. В. Сочинения: В 3 т. М., 1994. Т. 3. С. 169-170). Здесь следует задуматься: не специально же ради допросов следователь ЧК Якобсон учил стихи Гумилева наизусть? Между тем, подпись Якобсона - единственная под «расстрельным» заключением (см.: Лукницкая В. К. Николай Гумилев: Жизнь поэта по материалам домашнего архива семьи Лукницких. Л., 1990. С. 294) - собственно «суда» над "таганцевцами", как известно, не было. Возможно, Якобсон и был «фанатиком» и «маньяком» - но все же - подводить под расстрельный приговор поэта, стихи которого ранее учил наизусть... Даже если все вышесказанное - «легенды», распространяемые, как это часто бывало, самими чекистами, само их содержание ясно показывает, что «дело Гумилева» не воспринималось ПетроЧК украшением собственной истории. Везде проскальзывает некий мотив, не скажем - пилатовский, а скорее - «годуновский», в шаляпинско-оперном духе: «Не я, не я твой лиходей...». Чего стоит, хотя бы, очевидная чекистская легенда, гласящая, что-де в самый момент казни некий высший чекистский чин, желая на свой страх и риск спасти Николая Степановича, крикнул: «Поэт Гумилев, выйти из строя» - и получил в ответ: «Здесь нет поэта Гумилева, здесь есть офицер Гумилев»... А ведь, кажется, гораздо логичнее было бы сделать из Гумилева злодея-террориста, тем более опасного, чем более талантливого. Нет, не гордилось ПетроЧК расстрелом 1921 года и вспоминать о нем не любило. И, кажется, недаром столь настойчив в «таганцевских» материалах мотив постоянно присутствующей - особенно в "гумилевской" коллизии дела - «руки Москвы», упоминание о настойчивом давлении на петроградских чекистов со стороны Ленина, Дзержинского, упоминание об особой роли Я. С. Агранова и.т.д.

Так что, судя по наличным документом, как чекисты начала 20-х, так и их преемники в последующие эпохи советской истории, относились к своей миссии в «гумилевской» эпопее без особого энтузиазма, так сказать, без огонька в глазах, - а как к достаточно неприятной обязанности. Особого почета - даже в глазах своих же коллег - деяния в этой области не сулили. Однакоже, хоть и без энтузиазма, но неукоснительно, работники «невидимого фронта» выходили на борьбу с Гумилевым. Любопытное свидетельство на этот счет оставил А. Чернов. «Сейчас смешно вспоминать, - пишет он, - но впервые на беседу с их сотрудником я попал из-за Гумилева. В конце 60-х девятиклассником заказал в юношеском зале Ленинской библиотеки его книги и тут же очутился в укромной комнатке по соседству. Очень пытливый молодой человек интересовался: а зачем и для чего мне, комсомольцу, нужны какие-то "Капитаны" расстрелянного антисоветчика? Беседовали долго. Книг так и не дали. Пришлось заказать две хрестоматии, где Гумилев все-таки был. Позже услышу чью-то шутку: советская власть 70 лет не может простить ему то, что она его расстреляла» (Чернов А. Звездный круг Гумилева // Лит. газета. 1996. 4 сентября (№ 36 (5618). С. 6).

У советской власти, судя по всему, были здесь серьезные проблемы.

Если бы речь шла только о любителях хранить и читать запрещенные тексты!.. Но дело в том, что в СССР, проходили например... научные конференции, посвященные творчеству Гумилева. С уверенностью можно говорить минимум о четырех - в 1976, 1978, 1979 и 1980 - благо фрагменты этих «Гумилевских чтений» опубликованы в Wiener slawistischer almanach за 1984 г. Организаторы этих форумов - В. Ю. Порешь, О. А. Охапкин, И. Ф. Мартынов - так формулировали их credo: «Участники "Гумилевских чтений" - люди разных профессий, эстетических и религиозных убеждений. Их объединяет прежде всего бескорыстный интерес к русской поэзии "Серебряного века", признание творческого наследия Гумилева непреходящим фактором отечественной культуры, важным духовным элементом духовной жизни нашего народа» (С. 378). Знакомство же с помещенными в венском альманахе материалами сомнений не оставляет - речь идет именно о научных конференциях.

Это - невероятно.

Речь даже не о том, что подобные собрания в «нелегальных» условиях весьма трудно и опасно организовывать. Речь о том, что творчество наглухо запрещенного даже к поминанию в любых «легальных» научных трудах поэта оказывается настолько изученным, что становится возможно чуть ли ни ежегодно проводить научные форумы, т.е. делать доклады, сообщения об архивных находках, представлять публикации и т.п. Любой организатор вполне легальных научных конференций-персоналий знает, с какими сложностями здесь приходится встречаться, ибо круг специалистов, разрабатывающих тематику, связанную с творчеством данного художника, как правило, весьма узок, архивная работа - медленна и весьма непроизводительна, концептуальные доклады являются редко. А тут... Каждый год... При единственном, наглухо засекреченном архиве - в ЦГАЛИ!..

Между тем, как это ни поразительно, но «гумилевоведение» в СССР действительно следует признать одним из самых разработанных историко-литературных направлений. Легальных архивов, точно, не было - зато были частные, создаваемые... просто так, без всякой надежды на легальные перспективы. И сколько таких архивов было! Самые знаменитые - собрания П. В. Лукницкого и Л. В. Горнунга - лишь верхушка айсберга. Автору этих строк в процессе подготовки Полного собрания сочинений Гумилева было суждено познакомиться с некоторыми из них. Могу сказать ответственно - более организованных, полных, текстологически и библиографически корректных материалов, чем в этих «любительских» собраниях - я не видел никогда. Воистину, делалось не за страх, а за совесть. Точно так и статьи писались, и научные разработки велись... просто так, «в стол», без всякой надежды на публикацию и уж, конечно, абсолютно бескорыстно. А уровень был - весьма высокий. Мотивы подобной, уникальной в истории мирового литературоведенья деятельности прекрасно изложил Л. В. Горнунг. «Имея возможность быть свидетелем творческого пути поэта невольно оглядываешься назад, - писал он в письме к П. Н. Лукницкому от 26 апреля 1925 г. - И что же? До конца Гумилев встает перед нами один и тот же, до конца он по-прежнему живет в своих созданиях. Должно быть, прав Голлербах, что в жизни поэт навсегда остался 16-летним мальчиком, влюбленным в мечту и живущим в мире идеальных образов и героев. Все они - и Гондла, и Северный Раджа, и Имр, и Колумб, и Короли из первой книги, и Капитаны - все они стремятся к одному и тому же, и устами их говорит все тот же, верный себе и своему необыкновенно цельному мировоззрению, неутомимый и страстный, мудрый и юный в своей наивности, задумчивый воин и капитан, зовущий к неведомой красоте золотых островов беспокойного и пылающего Духа. И хочется водить караваны, идти и строить на северных суровых утесах веселые золотоглавые храмы, подниматься под самый купол, где мыслит только о прекрасном и вечном упрямый Зодчий, смотреть оттуда на древнее высокое небо, на звезды, и петь вместе с ними о тайнах Мира и о великой к нему любви.

Но мы, испорченные и беспомощные, жалкие тени созданий Фидия, неврастеники и дети своего века, мы делаем вид, что мыслим о прекрасной девственности, направляясь к публичному дому, - мы высказываем безжалостные и несправедливые, придирчивые и пристрастные мысли о том, что выше неизмеримо нас, в чем больше вдохновения и божества, чем в нашем бессвязном лепете, мы пишем по традиции, по привычке уже, о "холодности" - это после "Костра" и стихов последней книги - вместо того, чтобы, оставив неудачные, и, право, не такие уж характерные мелочи, сохранить для будущего необыкновенный образ промелькнувшего Поэта с девственным и юношеским взглядом на жизнь, с высокой и пламенной душой. Ведь не так уж часто балует нас этим Вечность! Я не жалею, что мне доступна (да и то - доступна ли полностью?) одна только духовная сторона поэта, вне ее земного обличья (которого - вот это ужасно! - теперь не видит никто), правда, тленного, но необходимого для выражения на земле своего духа, и потому столь же ценного обличья, о котором пусть расскажут, подробнее и лучше, те, кто имел счастье его видеть, и да пребудет на них благословение Мира и Человечества!

Я же добавлю только: "Какая удивительная цепь людей-поэм, не творцов, а произведений искусства!"» (Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография. СПб., 1994. С. 514-515).

Вот она - четко обозначенная Л. В. Горнунгом «формула преображения», иллюстрирующая процессы, происходящие в человеке, который, так или иначе, попал в активное «поле», излучаемое гумилевским наследием: некогда «испорченные и беспомощные, жалкие тени созданий Фидия, неврастеники и дети своего века» - обращаются здесь в «удивительную цепь людей-поэм, не творцов, а произведений искусства» (Горнунг, кстати, цитирует гумилевское вступление к Петронию). Такой силы преображения личности русская поэзия еще не знала. Никогда. В классическом очерке Г. И. Успенского, посвященном преображающей личность силе искусства, «выпрямляет» павшего духом героя-интеллигента прекрасный образ Венеры Милосской, вдруг связанный памятью с первозданно-свежим образом (о, святое народничество 70-х годов Х1Х века) русской деревенской бабы. Очерк Успенского весьма ценили и современники и потомки - главным образом за идею, поскольку конкретика намеченного очеркистом «душевного переворота» представлена здесь, мягко говоря, не очень убедительно...

А теперь, дорогой мой читатель, вспомним-ка бегло, что видели мы на предыдущих страницах?

Видели мы, как стихи наглухо запрещенного серьезным (мягко говоря) государственным запретом поэта, не публиковавшегося в родной стране ни разу в течение полувека цитируют на память в изобилии все, кому ни лень - от учеников рабочей школы до светил мировой науки, от студентов на романтическом черноморском пляже, до президента США Рональда Рейгана на трибуне Московского Университета, цитируют, причем, с чувством и вкусом, не удовольствия ради, а пользы для, в сообразности с классическим правилом риторики, согласно которому обращение к великому произведению искусства служит лучшим аргументом в пользу выдвигаемого тезиса. Видели тех, которые произносили гумилевские строки в таком состоянии, когда надобно искать последние слова, которые хочешь оставить после себя миру, чтобы бросить их, как бросает себе под ноги последнюю гранату окруженный врагами гвардеец - умираю, но не сдаюсь! Видели чекистов, десница которых как бы не знает, что делает шуйца, тайком от самихсебя (а от кого еще?) сохраняющих ту самую «нелегалку», борьба с которой и есть их прямая обязанность. Видели издателей четырехтомных собраний сочинений в условиях лагеря для беженцев. Видели организаторов регулярных подпольных конференций, выдающих на-гора публикации тезисов. Видели создателей грандиозных научных архивов, в коих каждая единица хранения могла послужить основанием для заключения архивариуса в места не столь отдаленные на длительный срок... И да будет над всеми ними благословение Мира и Человечества! - но ведь это же сюрреализм, Сальвадор Дали, «Рынок рабов с бюстом Вольтера»...

Или - можно и иначе сказать. Это и есть именно то, о чем пророчествовали лермонтовские строки:

Твой стих, как Божий Дух, носился над толпой
И, отзыв мыслей благородных,
 Звучал, как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных.

IV

Вот здесь и впору повторить за Ахматовой:

Какой ценой купил он право...

Сказано сие, как известно, в результате размышлений Анны Андреевны над творчеством другого поэта. О Гумилеве Анна Андреевна, впрочем, говорила в конце жизни также весьма обязывающие вещи: "Невнимание критиков (и читателей) безгранично. Что они вычитывают из молодого Гумилева, кроме озера Чад, жирафа, капитанов и прочей маскарадной рухляди? Ни одна тема его не прослежена, не угадана, не названа. Чем он жил, к чему шел? Как случилось, что из всего вышеназванного образовался большой, замечательный поэт, творец "Памяти", "Шестого чувства", "Трамвая" и т<ому> п<одобных> стихотворений. <...>Примерно половина этой достойной шайки (Струве...) честно не представляют себе, чем был Г<умилев>; другие, вроде Веры Невед<омской> , говоря о Гумилеве принимают какой-то идиотский покровительственный тон; третьи сознательно и ловко передергивают (Г. Ив<анов>) <...> А все вместе это, вероятно, называется славой. И не так ли было и с Пушкиным и с Лермонтовым. <...>И дело не в том, что он запрещен - мало ли, кто запрещен. По моему глубокому убеждению, Г <умилев> поэт еще не прочитанный и по какому-то странному недоразум<ению> оставшийся автором "Капитанов" (1909 г.), которых он сам, к слову сказать, - ненавидел" ( Новый мир. 1990. № 5. С. 221-223, фрагменты записей 1962-1965 гг.).

Оставляя на совести Анны Андреевны самые резкие из приведенных формулировок, мы не можем не согласиться с самой постановкой проблемы: коль скоро наследие Гумилева было воспринято русской читательской аудиторией ХХ века так, как никогда, нигде не принималось наследие ни одного художника слова, коль скоро даже беглый взгляд на советскую "гумилевиану" 20-х - 80-х гг. являет цепь людей-поэм, не творцов, а произведений искусства - то какими же качествами этого наследия обусловлено подобное положение вещей? Если более полувека шла героическая борьба русских читателей с самым агрессивным в истории человечества режимом за право читать стихотворения Гумилева - за что конкретно эта борьба велась? Очевидно, что в творчестве поэта скрыто что-то настолько ценное, настолько необходимое для русского общественного сознания нашей эпохи, что обретение этого чего-то оправдывало в глазах нескольких поколений русских людей личный смертельный риск? Перефразируя известное высказывание Достоевского, скажем, что Гумилев унес в свою могилу какую-то великую загадку, такую великую, что за возможность найти ответ можно было и на плаху пойти, и на каторгу, и в ссылку. Ради пустяков этим не шутят, тем более с ленинско-сталинско-хрущевско-брежневским карательным аппаратом.

Поиск ответа на эту великую загадку, заданную творчеством поэта - и есть действительная проблема современного гумилевоведенья, проблема центральная, решение которой оправдывает прочие частности научного исследования. Игнорирование же ее ставит литературоведа, дерзнувшего вторгнуться в эту сферу истории русской литературы ХХ века, сферу, где каждая строка сохраненной информации оплачена человеческой кровью, страданиями и страхом, в весьма неприглядное положение, в положение тех «авторов диссертаций о Гумилеве», которые, по саркастическому замечанию Ахматовой, «до сих пор пробавляются разговорами об ученичестве у Брюсова и подража<нии> Леконт де Лиллю и Эредиа»: «И где это они видели, чтобы поэт с таким плачевным прошлым стал... неизменным best-seller-ом, т<о> е<сть> его книги стоят дороже всех остальных книг, их труднее всего достать» (Новый мир. 1990. № 5. С. 223).
 
Юрий Зобнин
 


[Версия для печати]
  © 2005 – 2014 Православный паломнический центр
«Россия в красках» в Иерусалиме

Копирование материалов сайта разрешено только для некоммерческого использования с указанием активной ссылки на конкретную страницу. В остальных случаях необходимо письменное разрешение редакции: palomnic2@gmail.com