Фотогалерея :: Ссылки :: Гостевая книга :: Карта сайта :: Поиск :: English version
Православный поклонник на Святой земле

На главную Паломнический центр "Россия в красках" в Иерусалиме Формирующиеся паломнические группы Маршруты Поклонники XXI века: наши группы на маршрутах Поклонники XXI века: портрет крупным планом Наши паломники о Святой Земле Новости Анонсы и объявления Традиции русского паломничества Фотоальбом "Святая Земля" История Святой Земли Библейские места, храмы и монастыри Праздники Чудо Благодатного Огня Святая Земля и Святая Русь Духовная колыбель. Религиозная философия Духовная колыбель. Поэтические страницы Библия и литература Библия и искусство Книги о Святой Земле Православное Общество "Россия в красках" Императорское Православное Палестинское Общество РДМ в Иерусалиме История Русской Духовной Миссии в Иерусалиме. Архимандрит Никодим (Ротов) Арх. Антонин Капустин-начальник РДМ в Иерусалиме. Арх.Киприан (Керн). Статьи разных авторовЖурнал О проекте Вопросы и ответы
Паломничество в Иерусалим и на Святую Землю
Рекомендуем
Новости сайта
Людмила Максимчук (Россия). Из христианского цикла «Зачем мы здесь?»
«Мы показали возможности ИППО в организации многоаспектного путешествия на Святую Землю». На V семинаре для регионов представлен новый формат паломничества
Павел Платонов (Иерусалим). Долгий путь в Русскую Палестину
Елена Русецкая (Казахстан). Сборник духовной поэзии
Павел Платонов. Оцифровка и подготовка к публикации статьи Русские экскурсии в Святую Землю летом 1909 г. - Сообщения ИППО 
Дата в истории

1 ноября 2014 г. - 150-летие со дня рождения прмц.вел.кнг. Елисаветы Феодоровны

Фотогалрея

Главная страница фотогалереи


В предверии Нового 2014 года и Рождества Христова на Святой Земле

Сергиевское подворье Императорского Православного Палестинского Общества (ИППО): фотолетопись 1887-2010.

 
 
  
 
  
  
  
  
  
 
Интервью с паломником
Протоиерей Андрей Дьаконов. «Это была молитва...»
Материалы наших читателей

Даша Миронова. На Святой Земле 
И.Ахундова. Под покровом святой ЕлизаветыАвгустейшие паломники на Святой Земле

Электронный журнал "Православный поклонник на Святой Земле"

Проекты ПНПО "Россия в красках":
Раритетный сборник стихов из архивов "России в красках". С. Пономарев. Из Палестинских впечатлений 1873-74 гг.
Удивительная находка в Иерусалиме или судьба альбома фотографий Святой Земли начала XX века
Славьте Христа  добрыми делами!

На Святой Земле

Обращение к посетителям сайта
 
Дорогие посетители, приглашаем вас к сотрудничеству в нашем интернет-проекте. Те, кто посетил Святую Землю, могут присылать свои путевые заметки, воспоминания, фотографии. Мы будем рады и тематическим материалам, которые могут пополнить разделы нашего сайта. Материалы можно присылать на наш почтовый ящик

Наш сайт о России "Россия в красках"
Россия в красках: история, православие и русская эмиграция


 
Главная / РДМ в Иерусалиме / Арх. Антонин Капустин-начальник РДМ в Иерусалиме. Арх.Киприан (Керн). / Глава II. Бурса. Далматов монастырь. Семинария. Пермь. Екатеринослав. (1825—1839 гг.)

Архимандрит Киприан (Керн)

О.АНТОНИН КАПУСТИН

Архимандрит и начальник Русской Духовной Миссии в Иерусалиме

 (1817-1894гг.)

(1) - так обозначены ссылки на примечания. Примечания в конце главы.

{1} - так отмечены номера страниц в книге.

Глава II

Бурса. Далматов монастырь. Семинария.

 Пермь. Екатеринослав. (1825—1839 гг.)
 
"Годы юные мы учимся,
А потом в приходах мучимся".
(Из старинного семинарского стихотворения)

     Уездное духовное училище, в котором о. Антонин начал свое образование, было открыто в 1816 году. Оно помещалось в Далматовском Успенском мужском монастыре Пермской губернии (в 60 верстах от Батурине) на берегу прозрачной и извивающейся по полям и пустырям р. Исети. Пять лет, проведенных Андреем Капустиным в стенах Далматовской обители, запечатлелись глубоко в его сердце и на всю жизнь оставили о себе неизгладимое впечатление. В те юные годы он в остроумных стихах воспел свое пребывание в Далматове; всю жизнь впоследствии вспоминал он эту нелегкую, по временам и дикую обстановку бурсы; часто на страницах дневников последних лет возвращался он к древним дням своего учения и даже на смертном одре в свой единонадесятый час вспомнил снова о Далматовском монастыре, отказав ему по духовному завещанию свой крест, постоянно им носимый. (36) {23}
      Живописно и уютно раскинулся монастырь на берегу реки. Кругом обнесенный высокой зубчатой стеной с двумя угрюмыми башнями на и западе, с девятиглавой, двухэтажной, "синаеподобной" церквицей Успения Божией   Матери (пятипрестольной, построенной в 1717 г.), садиком и длинными корпусами по трем стенам. Северная сторона была занята банями, больницей, воротами, колодцем; на юге были иноческие келии, где "жил монахов скучный рой и настоятель в вышнем  круге", тут же тянулись трапезная и подвалы; вся западная зона была отведена под духовное училище. На востоке — развалины древней церкви, тут же студеный ключ-родник, одно из излюбленных мест досуга школьной детворы. Сад в северо-восточном углу городом, заветное место всех бурсацких голодных вожделений, унылый боярышник по оградам,  а за стенами—бесконечная, уходящая, манящая, зовущая к себе, такая русская, полная такой тоски и порывов, орошенная серебристой, на солнце сверкающей лентой Исети.
     Самыймонастырь основан был в 1644 г. монахом Невьянской
пустыни Далматом, выкопавшим тут себе на берегу оврага пещеру,  и вначале назывался Исетским Успенским монастырем. В последнее время в нем было три церкви, известна была чудотворная икона Божией Матери, но монастырь не принадлежал к числу больших или чем-либо знаменитых и особо чтимых обителей русской Фиваиды.
    Высокие стены его с башнями, старинная церковь с почерневшими ликами  икон, передаваемые по привычке  и со скукой, рассказы и предания о минувшем, о подземном ходе под стенами, унылые фигуры монахов, запах капусты и грибов из кухни, утренний и вечерний благовест в церкви, классы и опостылевший обиход бурсацкой программы - вот декорация в самой славной обители Далмата. Живописные берега Исети с тихими заводями, омутами, где "и дна нету", вольный дух сибирских просторов, далекие родные  Батурины,  Камзоловы и Отшибихи — все это влекло воображение вон из этих стен, подальше к природе, простоте, Богу.
     Но от обстановки училищной, от внутреннего содержания, хранящегося в этой ограде и унылых корпусах, несет чем-то настолько отжившим и дореформенным, что сдается иной раз просто маловероятным. От воспоминаний о. Антонина о годах учения в Далматове веет на нас да и вообще на всех людей, далеких от той легендарной обстановки, чем-то баснословным и жутким. Невольно в представлении воскресают "Очерки бурсы" и неприкрашенные образы Левитова или {24} воспоминания старых семинаристов того времени. С трудом верится, что вообще что-то подобное имело место, хотя предание еще свежо. Не приходится, впрочем, удивляться тому, что нечто подобно существовало, что  безнадежный пессимизм Левитова и Помяловского мог родиться на общем сумеречном фоне русской скорби и безалаберности, но удивляешься и недоумеваешь, как это в той среде еще что-то сохранилось, как это не все спивалось с кругу и рядом с атеистами и неудачниками бурса и семинария давали подвижников и светильников русской Церкви.
     Совет премудрого сына Сирахова о сокрушении ребер (Сирах. XXX, 12) применялся, должно быть, чаще и больше всех других библейских советов, во всяком случае больше чем Христово "оставьте детей приходить ко Мне". Драли за дело, а чаще и безо всякого повода, едино для устрашения, за "тихую предусмотрительность", хотя бы даже ученик ни в чем не был замечен и заподозрен. Драли публично, тут же в классе, со смаком и совершенным бесстыдством и безучастием к слезам и мольбам. Целая иерархия шпионов, авдиторов, тиранчиков и деспотов самоуправствовала и безобразничала по свыше одобренному плану. Сами творцы и руководители той школы, прошедшие когда-то через подобную, если и не еще более дикую и примитивную педагогическую рутину, и не могли, конечно, создать ничего другого, пока на смену им не явилось что-то новое, свежее и неумолимое, пока не повеял какой-то более легкий дух. Рожденные и воспитанные в этой атмосфере латинской схоластики, шпионажа, диких понятий и неизбежной розги, они и вели в том же направлении поколения за поколениями своих питомцев.
     Часто является мысль: насколько эта школа была и есть и доныне христианская, евангельская, да и была ли таковой вообще? Часто невольно напрашиваются параллели между бурсой и духом Евангелия, между этими педагогическими методами для будущих пастырей и отношением Христа к детям, к апостолам, к народу. Аналогии немыслимы, настолько далеко все это от слов и заповедей, оглашавших когда-то гору Блаженств или живописные берега дивного моря Тивериадского. Да и вообще наша духовная школа времен митрополита Филарета и состарившихся на схоластике столь типичных наших престарелых протоиереев — руководителей ее, или же совсем скороспелых молоденьких ректоров из рядов "ученого иночества", проходящих эту должность почти всегда без какого бы то ни было педагогического ценза в прошлом,  при недоверии и  высокомерии к детям  в настоящем  и с {25}карьерными предвосхищениями скорого в будущем викариатства, — и эта, повторяем, духовная школа не многим отличалась от далматовской бурсы, но еще, может быть, дальше ушла от Христа Спасителя. Рутина, уставность, вытесняющая так часто широту и снисходительность Евангелия, внешний лоск и велелепие, систематически взращиваемый карьеризм, оторванность от жизни, от ее жгучих, неотложных требований душили русскую школу и при князе Голицине, и при митрополите Филарете, и при Саблере. Таков был общий фон. А вот и отдельные картинки. Но предоставим самому о. Антонину делиться своими воспоминаниями.
     Трудно было ему, бедному парню, в Далматове, после безмятежных дней батуринского дома и ласки доброго, но строгого о. Иоанна. "Наука (латинская и греческая долбня) не давались бедному парню. В классе он сидел "низко", к злоименному порогу ходил часто, без обеда оставался чуть не по семи раз в неделю, в нотате почти постоянно значился под иероглифами NB и ук, редко ER и AM, и почти никогда S или Г, до того, что наиболее туживший о нем (т. е. о. Иоанн) помышлял уж взять "тупицу" из школы и будущего археолога обратить в борноволока. Школьные дни недели делились на латинские и греческие: понедельник, среда, пятница — латинские, остальные — греческие. В стенах класса ученики обязаны были в латинские дни говорить по-латински, и тому, кто проговаривался по-русски, всучивался в руки calculus. Всех, у кого он перебывает за день, вносил цензор в записку, и ожидала неминуемая расправа у порога, характеризуемая именем "березовой каши" и пр. Перед классом всех учеников выслушивали авдитора и отмечали в нотат знающих буквами s (sciens) и γ (ινόσκων), ошибающихся er (rans) и άμ (αρτάνων), худо знающих nb. (non bene) и ουκ (ουκαλώς), совсем незнающих ns (nesciens) и ούχ (ουχί). "Несцитов" всегда и "энбеев" почти всегда порол учитель; "еранцев" и "амартанов" переслушивал и ставил на колени или на месте или тоже у порога. Случалось, что переспрашивали и "сцитов" с "гиносками", и горе авдитору, если они оказывались помеченными выше своих действительных успехов. Авдиторы, в свою очередь, тоже слушались у других, подслушных другим авдиторов. Не без того, что бывали злоупотребления властью со стороны этих тиранчиков вроде прижимок, потачек и негласных поборов хлебом, бумагой, перьями, бабками. Между одноавдиторниками бывало такого рода соревнование, что невыучившие урока мешали всячески выучившему ответить перед авдитором хорошо.   Пишущий сии строки  целые  два  года не {26} выходил из "ухов" и "энбеев" только потому, что попал в среду таких, для которых и "еранс" было предметом зависти" (37).
     Смотритель духовного училища, носивший у бурсаков кличку "бачко", был завзятый латинист и достойный представитель педагогии своего времени. Каковы были результаты этого классического воспитания, сообщает нам сам о. Антонин.
     "Приведенные к горькой необходимости говорить в стенах класса исключительно по-латыни и, естественно, не отыскивая на каждую нужду подходящего и грамматически укладывающегося слова, бедные римляне-гипербореи употребляли, бывало, такой ужасающий диалект латинский. Сначала "бачко" довольствовался тем, чтобы ученики в стенах аудитории болтали по-латински, а потом уже требовал, чтобы говорили и правильно, а фатальный калькулюс всучивался уж и за грамматические ошибки. Ввиду этого "третий стол" (он же и последний — парт тогда еще не знали), не ладивший с грамматикой, упорно отмалчивался на все вопросы и говорил жестами или мычал — mugiebat, что в свою очередь дало повод к образованию слова "mugicus" — "мужик". О, temporal" (38).
     "Aurora musis amica... — недаром мы когда-то доказывали это в своей ученической задачке, усыпая "еррорами" свою цицероновщину. Не знаешь, бывало, за чем смотришь более: мысли чтобы были подходящие, латынь ли чтобы была без ошибок, переписано ли чтобы было аккуратно, тетрадка ли чтобы была чистенькая, задачка подана в свое время и пр..." (39).
     Не нужно забывать, что даже и учебники богословских наук, философии и др. были написаны по-латыни, и трудно вообще усвояемые трансцендентные понятия наша духовная школа внедряла в молодые головы в совершенно мертвой латинской оболочке. К чему?!. В бурсе и в семинарии подчас больше отзывало Аквинатом и Беллярмином, чем православной наукой. Глядя на эти методы да и на нашу современную школу, невольно вспоминаешь не без удивления и жалости, что по самому смыслу греческого слова σχολη у древних эллинов ведь значило развлечение, отдых, занятие на досуге чем-либо. Во что же мы ее теперь обратили?!
     Но все же, хоть и такая, далеко не совершенная по постановке учебного дела и нехристианская по духу, бурса давала какие-то плоды и какое-то, может быть, даже и немалое знание, по крайней мере, в области древних языков, учения наизусть цитат из Библии, богослужебного  устава и пения.   Из  духовного училища о. Антонин  вынес {27}начатки того знания классических языков, которым потом во всю свою жизнь он так блестяще пользовался и развил до совершенного их знания. Конечно, много ему помогли в дальнейшем семинария и академия, а также жизнь на Востоке, среди греков. Но-семя то, конечно, было брошено еще в стенах Далматовской обители. Совершенно ни по чему не классические берега Исети и батуринские дубравы звонко оглашались классической речью Гомера и Цицерона. Наряду с этим, несомненно, шло и знакомство с историей, которую столь возлюбил о. Антонин, что всего себя отдал впоследствии ей, работая в областях нумизматики, археологии, палеографии, эпиграфики и чистого исторического исследования. Он был человек с необычайно тонко развитым историческим чутьем и одаренный историческим складом мышления. Он сам вспоминал о своих школьных годах как о начале увлечения историей, "детством человечества".
     "Для детского воображения, сопутствовавшего всем дивам мифологии классической, Эпир и Фессалия представлялись братом и сестрой, разумеется, юными и прекрасными, а, главное, своими, своего кружка людьми, которые как будто вот-вот выглянут из-за забора и кивнут головой по направлению в поле, где столько травы, цветов, ягод... О, детство человечества! Сколько в тебе наивного, влекущего, прелестного. Полетел бы в твою радужную ширь всею силою сочувствия, да из окна смотрят строгие глаза, зовущие в комнату за ученический столик на урок" (40).
     "Что ни говори, а классические воспоминания, подогретые школой и самый светлый и живой период жизни, чаруют душу и всего более тогда, когда наступает пора неумолимых разочарований" (41).
     "Нет, Фессалия идет за мной,— вспоминает он в самой стране, обвеянной мифами и преданиями классицизма, в свое румелийское путешествие,— не отстанет она скоро, дорогая сверстница заветных тридцатых годов, я это знаю..." (42).
     Так протекало учение, такова была обстановка школы: монастырь, купание в Исети, поля и леса, игры в школьном саду, унылые пустые классы, порог с "березовой кашей", извечная капуста и горох, а еще чаще и просто "безобед", авдитора, калькулюс, мифы о кикиморах, живущих в монастырских башнях, переплетающиеся с преданиями об Лхиллесе и Августе, и редкое развлечение в виде классического бурсацкого праздника, "рекреации" (просто маевки), столь известной всем старым поколениям семинаристов, воспетое о. Антонином в упомянутых уже  "Грехах юности".  Это был конец учебного года,  какая-то {28}отдышка, какой-то просвет, минуты, когда между учителем и ребенком не стоял фатальный призрак "лозы", когда как будто проникал в мрачную атмосферу светлый луч Божиего солнышка, смеха и свободы...

                                    "Рекреация, Рекреация...
                                    Загремел стозвучный класс.
                                    Прочь, Славония, Кроация,
                                    Не хочу учить я вас.
                                    Прочь, "existo, no, forem"...
                                    Прочь, деление дробей.
                                    Прочь, злодей кубичный корень, 
                                    Прочь и пропись для детей,
                                    Прочь, пространный катехизис,
                                    Прочь, несносный часослов,
                                    Прочьте, сонмы азов, ижиц, 
                                    Прочь, фигурный ирмолог..."

     Вот она, бурса, когда-то постылый и скучный Далматов. Несмотря однако на все его мрачные стороны, и он, как и все в жизни, перегорел; осталось в воспоминаниях даже какое-то тепло и симпатия (43). Всегда ведь темное в жизни и злое страшно лишь в настоящем. Детские слезы быстро сохнут, а старость все осветит тихой улыбкой. Так и о. Антонин вспоминает: "Куда ни взглянешь, отовсюду наплыв чего-то, застилающего глаза слезой. Конечно, это оно, давно минувшее, с его обаятельной обстановкой и с его одуряющим ароматом, которому имя — юность..." (44).
     Настал после пяти лет учения вожделенный день окончания духовного училища (15 июля 1830 г.). Впереди — семинария, новые места, новые люди, планы, надежды. Произведен публичный экзамен. Сидят в зале родители: сельские батюшки, дьячки, просвирни, с тревогой и надеждой приехавшие за своими детьми. Смущенные и со слезами счастья, сами плохо все сознавая, они внимают то задорному, то едва слышному ответу своих детей. Вот тут среди ряс, платков, кафтанов сидит и батюшка о. Иоанн Леонтьевич, ласково и с радостью кивающий головой в такт ответу своего Андрюши. Но, наконец, долгожданный аттестат в руках. Прощание со школой и друзьями и отъезд домой к вечеру того же дня... Еще поворот дороги, и последний раз мелькнули  купола  "синаеподобной"  церкви,  стены  и  башни,   где-то {29}вдали серебрится Исеть, несется из покидаемого монастыря далекий Ллаговест к вечерне, трясется телега по кочкам и колеям, весело бежит шикая "вятка", и пеньковой в узлах вожжей подхлестывает о. Иоанн лошадку, с любовью и надеждой гладя по голове "беднаго парня, снова вертающегося в Батурино, к родным пенатам.

* * *

     Но вот снова сентябрь того же 1830 года. Андрей Капустин покидает Батурино для поступления в Пермскую духовную семинарию. Назначенный незадолго перед тем ректором дядя — архимандрит Иона — как раз в 1830 г. был переведен ректором же в Тобольск. В Перми Андрей остается шесть лет, наезжая летом в Батурино, учась пиитике, риторике, синтаксите, философии и др. наукам по тогдашней программе. Эти годы нам мало известны. Характер и внутренний облик его еще не сложились вполне, переживалась волнительная "пора надежд и грусти нежной", эстетических порывов, повышенной восторженности. Он забавляется стихоплетством, не всегда, впрочем, удачным, пытается юмористически воспевать нравы и обиход семинарий ("Горошница" — гимн бурсака). К этим годам относятся и поэтические воспоминания о Далматове. Продолжаются занятия историей, может быть, еще не осознанной как влечение и своя стихия, не захлестнувшая еще целиком его сердце. Вместе с греческим и латынью изучает он и татарский язык (45).
     Одним из памятных и очень важных событий в пермские годы была смерть одного из друзей его по школе, смерть, что-то надломившая в самой душе Андрея, заставившая его глубоко призадуматься над некоторыми до того неведомыми вопросами. И эта первая близкая (если не считать брата Венушки) смерть глубокой морщиной залегла на всем внутреннем облике Капустина. В задорный смех юности ворвалась звенящая лирическая нотка грусти. Не раз потом, и на школьной еще скамье, а потом и в течение всей жизни смерть напоминала ему о себе, предостерегала и находила в его настроениях много созвучного (46). Уходили из этой жизни в небесное отечество любимые и близкие, срезались молодые, неспелые еще колосья неумолимой костлявой рукой. И каждый раз все глубже и грустнее задумывается Андрей над этой загадкой. Будто веселый взор юноши вдруг как-то остановится на какой-то точке далекого горизонта жизни, остановится и подернется туманной слезой,  и  близкая русскому  сердцу тоска  нет-нет да и охватит надолго все нутро... И это часто... В киевские годы его перу весьма удалась кантата на слова покаянного кондака: "Душе моя, душе моя, восстани, что спиши..." Но нарочито выделяется этот первый поэтический вздох о смерти и оборвавшейся жизни юного друга (28 окт. 1834 г.)

                                                   "Причитание"

                                         "Возьми же и меня, могила.
                                         На что мне жить? Мне жизнь постыла.
                                         Он был... Он был, и нет его...
                                         Того, с кем жизнью я делился.
                                         Навек сердечный мой сокрылся,
                                         Жизнь, радость сердца моего.
                                         Покинул друга своего...
                                         В нежданный час его лишился...
                                         О, знал ли ты, ужасный час,
                                         Кого ты взял в своем полете?
                                         Ударил он... Померк, погас
                                         Мой свет очей один на свете...
                                         Прощайте радости... Уж нет его.
                                         Нет, сердце, сердца твоего.
                                         Поблек, завял мой алый цвет
                                         Во цвете лет...
                                         Он был так мил
                                         И им одним я жил...
                                         И вдруг не стало
                                         Того, кем жил,
                                         С кем жизнь делил.
                                         И с ним завяло,
                                         Как цвет полей,
                                         Любви моей начало.
                                         Друг, встань... Но он
                                         Спит тяжким сном...
                                         В сон страшный, вечный,
                                         Мой друг сердечный,
                                         Он погружен.
                                         И все темно, как ночь осення...
                                         Даль тонет... Звездочка вечерня {31}
                                         Закрыта тусклой пеленой...
                                         И ждет кого-то смерть с косой...
                                         Тяжел, бесцветен, сух и мглист
                                         Остаток жизни моея.
                                         Под вой ветров и бури свист
                                         Слетит ненужный, ссохший лист.
                                         Как цвет в ночи завяну я,
                                         И жизнь мою и все дела
                                         Покроет мгла...
                                         Возьми ж, возьми меня, могила.
                                         На что мне жить? Мне жизнь постыла!

     Тихая элегическая грусть и местами импрессионистские блики пронизывают этот семнадцатилетний романтизм. Портрет акварелью из музея Русской Миссии в характерном платье тридцатых годов прекрасно отражает эти немного акварельные тона андрюшиного настроения.
     В эти же годы совершается знаменательный поворот на жизненном пути Капустина. Рожденный и воспитанный на севере, он совершенно неожиданно для себя переносится на юг. Поводом этому послужило служебное перемещение архимандрита Ионы из тобольских ректоров в екатеринославские. В Тобольске под его руководством воспитывался старший его племянник — Платон; переходя на юг, добрый и родственный о. Иона решается взять с собой второго сына о. Иоанна — Андрея. После новых прощаний и проводов для новой разлуки, теперь уже более длительной, архимандрит Иона с племянником въезжают 23 августа 1836 года в Екатеринослав.
     Меняется обстановка: воспоминания о сибирских лесах и дебрях растворяются в безбрежной дали украинских степей, Солодянка и Исеть уступают место чудному Днепру, сумеречные тона севера оживают от сочных и ярких бликов обильной Малороссии; вместо скуластого раскосого пермского инородца — невозмутимый с запорожскими усами хохол, скрипучие телеги, запряженные круторогими волами, вишневые рощи, мазанки. Екатеринослав, шумный и веселый, сменяет в воображении строгую степенность староверческого севера. Можно думать, что и семинария в Екатеринославе была устроена лучше пермской, да и сам Андрей теперь не бурсак и даже не ритор, а уж богослов. Меняется и его настроение, прибавляется опыта, знания, солидности. Вероятно,  и положение  его  как ректорского  племянника несколько {32}более привилегированное в семинарском обществе. К тому и надежда близкого окончания семинарии скрашивала возможные неудобства и скуку. Андрей рассчитывал в 1838 г. окончить семинарию и в тайниках сердца лелеял уже мечту о свободе, может быть, и об Академии. Но Промыслу и дядюшке Ионе думалось иначе.  Но об этом ниже.
     Среди новых товарищей его появляется личность, немало влиявшая на него и связанная потом с ним крепкими узами на долгое время. Это был сын греческого священника одного из греческих приходов Мариупольского уезда Екатеринославской епархии Серафим Серафимов (47). Он был последний год в богословском классе, т. е. на год старше Капустина.
     Серафимов был очень вдумчивый, религиозно настроенный юноша с немалыми запросами и хорошо учившийся. С ним, вероятно, сразу же сошелся Андрей, и у них нашлись многие общие интересы. Общий-то культурный и духовный уровень семинаристов был не ахти какой высокий. Нравы вполне отвечали и той обстановке, в которой они жили, и тогдашним методам воспитания. Кроме довольно обычных и неизбежных во всякой школе лени, скуки и равнодушия к науке, не редки были и более серьезные недостатки и пороки, нарочито же пьянство и карты. Всего этого были чужды и Андрей, и Серафим. Оба воспитывались в благочестивой, богобоязненной обстановке священнической семьи, один — русской, другой — греческой, они могли противостоять этим искушениям и соблазнам. Серафим вполне унаследовал, кроме того, черты чисто византийского, греческого православия, скорее логического, холодного и глубокого в отличии от славянского, немного эмоционального, лирического подхода Капустина. По личным качествам склонности к созерцательной жизни Серафим прекрасно дополнял душевные свойства Андрея, более общительного, жизнерадостного, остроумного и прямого.
     Среди однокашников как-то сложилось мнение о Серафиме как о будущем иноке, да и он сам был к тому склонен, тогда как веселый Андрей, среди товарищей прозванный Козой, Козулей, Капустой, больше, казалось бы, предназначен был к жизни семейной мирского пастыря. Господу было угодно все повернуть по-другому.
     Серафимову очень покровительствовал тогдашний архиерей екатерннославский — Гавриил (48), да и вообще он выделялся, по-видимому, среди массы семинаристов. Когда в 1837 г. Серафимов окончил семинарию и поступил в состав десятого выпуска Киевской Дух. Академии, то связь между молодыми друзьями не порвалась. Они писали {33}один другому, и, к счастью, некоторые из этих писем сохранились. Они представляют материал огромной автобиографической важности. Эти письма были напечатаны в "Трудах Киевской Духовной Академии " за 1906 и 1908 годы и снабжены ценными примечаниями сообщившего их. Мы пользуемся этой перепиской, отражающей жизнь и настроения Андрея в течение трех екатеринославских лет. В них весь Капустин. Они полны юмора, пересыпаны остротами на семинарском жаргоне, народными выражениями и чисто великорусскими и типично хохлацкими. В них много того особого беспечного, порой беспричинного заразительного смеха, настроения тех лет, когда все возможно, все легко и кругом такой простор и ширь. Эта бесшабашная болтовня свойственна только молодости. Но с ней наряду и глубокие философствования о Боге, христианстве, грехе, покаянии и, конечно, столь созвучная Андрею мысль о смерти.
     Капустин с интересом и успехом продолжает свое образование в Екатеринославе, как и в Перми. Он уже не какая-то безнадежная "тупица", каким его аттестовали в Далматове. Его способности и ум на виду у всех. Несколько трудно дается ему вначале только еврейский язык, но потом он так в нем наторел, так "изиудился", как пишет Серафимову в Киев, что вполне с ним освоился и даже на экзамене в 1838 г. был награжден еврейской хрестоматией за отличные успехи. В "Грехах юности" есть даже попытки писать стихи по-древнееврейски, не говоря уже о латинских и греческих. Этот последний он так полюбил и настолько с ним хорошо освоился, что по определению семинарского начальства с 9 октября 1837 г. до окончания курса занимает должность лектора греческого языка в низшем отделении семинарии, о чем он с удовольствием пишет в Киев Серафимову (49). Ему назначают и жалование в 100 р. ассигнациями в год. Любовь и интерес ко всему греческому влечет его к древней Элладе и христианской Византии. Как-то раз на толкучке он покупает истрепанный и засаленный греческий часослов и думает о том, что ведь есть еще люди, которые читают и молятся по этой книге на своем родном языке (50). Таким образом оживает для него греческий язык, как нечто реальное, становятся одушевленными и живыми прописи греческого учебника и тексты Гомера и Геродота. Этот маленький греческий томик с надписью екатеринославского семинариста Андрея Капустина и доныне хранится в библиотеке нашей Миссии в Иерусалиме.
     Живет Андрей у архимандрита Ионы, пользуясь, несомненно, несколько большими привилегиями чем другие,  но надо сказать,  что {34}дядя его держит в строгости и страхе Божием. Обиход в семинарии был, конечно, легче далматовского, более человеческий: бить не били, но на коленки ставили, и семинаристы ныли и роптали на "преужасную дисциплину", чисто внешнюю, правда, формальную, нарочито же в отношении богослужения и церкви (51). Настроение же Капустина лучше всего видно из писем к Серафимову.
     "Ты спрашиваешь о житье моем, о товариществе с соучениками и т. п... Домашняя жизнь моя по-прежнему однообразна. Встаю всегда в 8 часов. После всех классов часа с два сумерничаю, мечтаю о всевозможном вздоре. Вечерую по-прежнему часу до 1-го, но большую часть времени убиваю в лености. Ночью езжу на родину, по семинариям, по академиям, словом, воображение, как попова лошадь, гуляет по всем дворам своего селения, и где только видит незапертые ворота, тут и водворяется... Классическая жизнь моя тоже однообразна. Товарищи — народ веселый, но я никогда не участвую ни в гимнастических, ни в имностических их увеселениях. Сижу надувшись... и блаженствую неподвижно и безмолвно... В классической жизни моей одна только перемена: я сделался ленивцем. Постоянная усталость и склонность к бездвижности так овладели мной, что я, читая твои повести об академических занятиях, часто перестаю мечтать о всех академиях в свете, кончаю курс, еду домой, записываюсь в родное селение дьячком, живу в доме отца, поучаюсь среди простоты народной и близ храма Божия христианской философии, веду переписку (несмотря на причетничество) с преосвященным Серафимом и министром Палсеичем, и блаженствую, лежа на печи. Наконец, под старость иду в какой-нибудь монастырь, хоть Бизюков и, скончав никому неизвестную жизнь, отправляюсь на вечное лежание. Так думаю я иногда. Но в другое время... О куда заносят меня химеры! Я умираю константинопольским патриархом или, по крайней мере, наместником одной из российских лавр. В общий очерк моей жизни прибавлю еще и то, что с недавнего времени над всеми моими периодическими мечтами и думами царствует грустная мысль о смерти. То ли это плод возмужалости и богословского размышления или, может быть, предчувствие какое-нибудь — неизвестно. Впрочем, эта мысль сколько с некоторой стороны спасителена, столько с другой невыгодна. Она отнимает у меня охоту искать сведения и обогащаться ими как таким товаром, который некогда придется отдать за совершенный бесценок. Желательно бы знать, как ты думаешь об этом предмете? Думаешь ли при каждом предначертании и плане твоем, что когда-нибудь, рано или {35} поздно,  все умрешь без почестей, без денег,  без жены и детей, ляжешь один себе в могилу и не откликнешься ни на голос дружбы и любви на весь призыв жизни и бытия? Вечное тление, вот ужаснейшая из всех мыслей человеческих. Скажи мне, милый мой, можно ли существу не существовать, силе не действовать, мысли не мыслить? Если можно страшная мысль о загробном ничтожестве не будет нелепостью. А не дай Бог умереть с этой мыслью... От як разбрехавсь! Вже цилу страницу напысав тоби, мий серденьку. Не кажи, мий любочку, що й оце письмо мое еднобразне. Уж што ни бай, а жысь то  всего дороже, да и покалякал то о ей поболе. Да не печалься, сердешный, ишшо успеем кое-что потараранить!.."
(52)
       Поэтическое вдохновение его уносит к воспеванию глубоко переживаемых им религиозных настроений. В "Грехах юности" есть целый стихов на Страстную седмицу и Пасху, впоследствии (1850 г.) напечатанных в Киеве. По совести, стихи не отличаются особенно по своему содержанию, ни по внешней форме, но, несомненно, молодого и подлинного настроения религиозного. За оценкой обратился он к о. Ионе. Суховатый дядя строго глянул на Андрюшу и тут же приписал свою откровенную рецензию:
Сии стихи Христу и Спасу подобны молодому квасу".
     Наступил Великий пост 1838 года. В прекрасном письме пишет он Серафимову о покаянии, исповеди, возрождении души (53). Тут отражаются порывы и настроения, сродные им обоим. Пришла теплая, южная весна, заструились волнующие запахи с полей и распускающейся листвы садов,  какую-то тайну зашептала природа... Радостно раздался пасхальный гимн, все  возрождалось к новой жизни вместе с Новым Адамом и оживающим миром;  заколыхалась в сердце Андрея и стала расти пленительная надежда об окончании курса, свободе, Академии. Он совсем настроился на этот лад. Хотя с дядей Ионой и связывали его родственные чувства, и он его очень любил и не мог ему не быть глубоко признателен за все его благодеяния, но жажда воли и самостоятельности брала свое. Да как и ни были родственны эти отношения, но "бывают положения, говорит Тургенев ("Отцы и дети"), трогательные, из которых все-таки хочется поскорее выйти". Из Сергиева Посада студент Московской Академии Платон Капустин зовет его туда (54), и Андрей восторженно делится с Серафимовым этими планами: "Я так привык к мечте своей, что впаду в отчаяние, если она исчезнет, и надежда моя лопнет вместе с ней" (письмо 11 апр. 1838 г.) (55). {36}
     Прошли экзамены, написаны еще письма в Киев (11 мая и 2 авг.), в которых благодушно и беспечно сообщается о городских сплетнях, о своем блаженном ничегонеделании. Осталось несколько скучных недель в пыльном и знойном Екатеринославе, а впереди... об этом можно только с замиранием сердца мечтать. На осень Андрей решился ехать в Московскую Академию к Платону. Письмо подписано: "А. Козулихин".
     Но тут-то вот и случилось разочарование, первое в ряду таких острых и чувствительных. Платон уже и денег обещает послать на дорогу и выехать навстречу, и все было готово, но, как пишет Андрей, в своем восторге он не заметил одного ничтожного, по-видимому, препятствия — согласия дяди, о котором мало думал. О. Иона счел себя вправе распорядиться личностью и свободой своего племянника, находя, что он слишком мало, всего лишь год провел в богословском классе, что он еще не готов для высшей школы, и потому и оставил его еще на год в последнем классе. В Киев летит письмо (от 27 сентября) полное такого разочарования и негодования.
"Так-то, милый, судьба смеется всем нашим планам и предположениям... Видишь ли, меня изволят считать ребенком, который не должен спрашивать, для чего его привязывают, когда надобно бежать; или что еще приятней — бездушной вещью, которую можно употреблять с неподражаемым деспотизмом; думали попасть на камень, но у этого камня есть острый угол, за который надобно брать тихо и с осторожностью, если не хотят получить рану. Теперь мы живем с ним (с дядей) в отношениях кошки к собаке, и неизвестно, когда возвратимся на старую дорогу... Я три раза подавал прошение в Правление о выдаче мне то билета, то аттестата, то и того, и другого вместе, но последней резолюцией запрещено было мне и впредь утруждать оное такими неосновательными прошениями (56)".
     Есть такое острое время для молодого самолюбия, когда ужасно хочется, чтобы считали взрослым, чтобы не было покровительственного отношения, чтобы звали по имени и отчеству. А тут: "изволят считать ребенком". Впоследствии, уже начальником Миссии в Палестине о. Антонин любил вспоминать этот эпизод из своей семинарской жизни. Слышавшие это передавали, что однажды Андрей Капустин решил уже даже бежать от строгого и непреклонного дяди-ректора домой, но случившийся тут в семинарии пожар удержал его от этого; он побоялся как бы его не обвинили в поджоге. {37} 

     Оставалось лишь покориться дядиной воле и кое-как изживать свой последний год в семинарии. Так из того же письма узнаем о появлении в  Екатеринославле приезжего зверинца, театра,  какого-то безрукого артиста, все делающего ногами, новом инспекторе в семинарии ожидаемом новом архиерее (57). И наряду с этим вдруг такой неожиданный вопрос: "Скажи, брат, на милость, можно ли, живя в Академии, иметь гусли и играть на них?" (58) .  Или еще в следующем письме (13 марта 1839 г.): "Пьешь ли ты ныне чай? Или иначе — МО ли в Академии пить его? Или еще иначе — позволено ли пить ну, кто бы ни захотел? Не худо бы то для меня узнать. Я имел глупость привыкнуть к этой траве и ныне поутру, если не напьюсь, то целый день хожу как баран" (59).
     Чаепитие и потом осталось слабостью о. Антонина. Сколько раз в своих дневниках он вспоминал "любимое питье далекой отчизны",  и самовар, невиданная игрушка "москобов". не раз скрашивал ему отдых в путешествиях по Македонии, Эпиру и Синайской пустыне.
     Весной  1839  г.  Андрей  Капустин  окончил  Екатеринославскую семинарию.

Примечания к главе II.

36.  А. А. Дмитриевский. "Начальник Р. Д. Миссии в Иерусалиме о. ар
химандрит Антонин". "Труды Киев. Дух. Акад." 1904 г., ноябрь, стр. 329.
37. "В Румелию", стр.17 и примечания.
38. "Из Румелии", стр.200 и примечания.
39. "В Румелию", стр.327.
40. "Из Румелии", стр.301.
41. Там же, стр. 174.
42. Там же, стр. 432.
43. "Записки синайского богомольца", стр. 133.
44. "Из Румелии", стр. 210.
45. Класс татарского языка в пермской семинарии был открыт в 1828 году.
46. "Заметки поклонника св. Горы", стр. 230, прим. I.
47. Серафим Антонович Серафимов, впоследствии протоиерей в г. Одессе и духовный писатель. Скончался в 1884 году, его перу принадлежат "Гавриил, архиепископ екатеринославский, херсонский и таврический", "Писатели греческой церкви по падении Константинополя",  "Славянские древности в Пелопонессе".
48. Гавриил Розанов, епископ Екатеринославский с 1828 по 1837 год. Скончался в 1858 году.
49. "Труды Киевской Духовной Академии". 1906 г., август—сентябрь, стр. 688.
50. "В Румелию", стр. 284—285.
51. "Труды Киевской Дух. Академии". 1906 г., август—сентябрь, стр. 703.
52. Там же, стр. 698—701.
53. Там же, стр. 705.
54. Как раз в 1838 г. должен был быть прием именно в Московскую Академию, а в Киевскую приема не было.
55. "Труды Киевской Дух. Академии". 1906 г., октябрь, стр. 112.
56. Там же, ноябрь, стр. 363.
57. Иннокентий Александров,  епископ екатеринославский  с  23 апреля 1838  г.  по 19 августа 1853 г. Скончался  30 марта 1869 г. Он сменил на екатеринославской кафедре епископа Анастасия Ключарева, бывшега там с 22 мая 1837 по 14 апреля 1838 г. и скончавшегося 22 марта 1851 года.
58. "Труды Киевской Дух. Акад." 1906 г., ноябрь, стр. 368.
59. Там же, стр. 370
 
 


[Версия для печати]
  © 2005 – 2014 Православный паломнический центр
«Россия в красках» в Иерусалиме

Копирование материалов сайта разрешено только для некоммерческого использования с указанием активной ссылки на конкретную страницу. В остальных случаях необходимо письменное разрешение редакции: palomnic2@gmail.com