Фотогалерея :: Ссылки :: Гостевая книга :: Карта сайта :: Поиск :: English version
Православный поклонник на Святой земле

На главную Паломнический центр "Россия в красках" в Иерусалиме Формирующиеся паломнические группы Маршруты Поклонники XXI века: наши группы на маршрутах Поклонники XXI века: портрет крупным планом Наши паломники о Святой Земле Новости Анонсы и объявления Традиции русского паломничества Фотоальбом "Святая Земля" История Святой Земли Библейские места, храмы и монастыри Праздники Чудо Благодатного Огня Святая Земля и Святая Русь Духовная колыбель. Религиозная философия Духовная колыбель. Поэтические страницы Библия и литература Древнерусская литература Библия и русская литература Знакомые страницы глазами христианинаБиблия и искусство Книги о Святой Земле Православное Общество "Россия в красках" Императорское Православное Палестинское Общество РДМ в Иерусалиме Журнал О проекте Вопросы и ответы
Паломничество в Иерусалим и на Святую Землю
Рекомендуем
Новости сайта
Людмила Максимчук (Россия). Из христианского цикла «Зачем мы здесь?»
«Мы показали возможности ИППО в организации многоаспектного путешествия на Святую Землю». На V семинаре для регионов представлен новый формат паломничества
Павел Платонов (Иерусалим). Долгий путь в Русскую Палестину
Елена Русецкая (Казахстан). Сборник духовной поэзии
Павел Платонов. Оцифровка и подготовка к публикации статьи Русские экскурсии в Святую Землю летом 1909 г. - Сообщения ИППО 
Дата в истории

1 ноября 2014 г. - 150-летие со дня рождения прмц.вел.кнг. Елисаветы Феодоровны

Фотогалрея

Главная страница фотогалереи


В предверии Нового 2014 года и Рождества Христова на Святой Земле

Сергиевское подворье Императорского Православного Палестинского Общества (ИППО): фотолетопись 1887-2010.

 
 
  
 
  
  
  
  
  
 
Интервью с паломником
Протоиерей Андрей Дьаконов. «Это была молитва...»
Материалы наших читателей

Даша Миронова. На Святой Земле 
И.Ахундова. Под покровом святой ЕлизаветыАвгустейшие паломники на Святой Земле

Электронный журнал "Православный поклонник на Святой Земле"

Проекты ПНПО "Россия в красках":
Раритетный сборник стихов из архивов "России в красках". С. Пономарев. Из Палестинских впечатлений 1873-74 гг.
Удивительная находка в Иерусалиме или судьба альбома фотографий Святой Земли начала XX века
Славьте Христа  добрыми делами!

На Святой Земле

Обращение к посетителям сайта
 
Дорогие посетители, приглашаем вас к сотрудничеству в нашем интернет-проекте. Те, кто посетил Святую Землю, могут присылать свои путевые заметки, воспоминания, фотографии. Мы будем рады и тематическим материалам, которые могут пополнить разделы нашего сайта. Материалы можно присылать на наш почтовый ящик

Наш сайт о России "Россия в красках"
Россия в красках: история, православие и русская эмиграция


 
 
Фёдор Иванович Тютчев

    Фёдор Иванович Тютчев (1803-1873) - гениальный русский поэт - личность бесспорно ориентированная в православном духе. Но он с чрезмерною поэтической силою умел расслышать таящиеся в глубочайших глубинах душевных греховные противоречивые состояния, безумно тяготеющие к бесформенному небытию, к хаосу, от которого веет ужасом бесовской тьмы, беспредельной безликости - обезбоженной беспредельности.

      О чём ты воешь, ветр ночной?
      О чём так сетуешь безумно?..
      Что значит странный голос твой,
      То глухо жалобный, то шумно?
      Понятным сердцу языком
      Твердишь о непонятной муке -
      И роешь и взрываешь в нём
      Порой неистовые звуки!..

      О, страшных песен сих не пой
      Про древний хаос, про родимый!
      Как жадно мир души ночной
      Внимает повести любимой!
      Из смертной рвётся он груди,
      Он с беспредельным жаждет слиться!..
      О, бурь заснувших не буди -
      Под ними хаос шевелится!.. (1,57)*

        (1830)

    Его как будто тянет и тянет заглянуть в эту бездну, где в лютом ужасе тьмы укорённый в душе грех сознаёт одноприродное ему начало.

      Святая ночь на небосклон взошла,
      И день отрадный, день любезный
      Как золотой покров она свила,
      Покров накинутый над бездной.
      И, как виденье, внешний мир ушёл...
      И человек, как сирота бездомный,
      Стоит теперь, и немощен и гол,
      Лицом к лицу над пропастию тёмной.

      На самого себя покинут он -
      Упразднен ум, и мысль осиротела -
      В душе своей, как в бездне, погружён,
      И нет извне опоры, ни предела...
      И чудится давно минувшим сном
      Ему теперь все светлое, живое...
      И в чуждом, неразгаданном, ночном
      Он узнаёт наследье родовое (1,113).

        (1850)

    Всё так отчётливо определенно (и узнаваемо уже) в этой образной системе - кроме одного: отчего ночь названа святою? Или оттого, что беспредельная святость творения ещё глубже ощущается в ночной прозрачности, когда свит застилающий зрение дневной покров? Или именно от соприкосновения с этой святостью ещё сильнее ужас собственного "наследья родового", греховного, безопорного, беспредельного?

      О, вещая душа моя!
      О, сердце, полное тревоги,
      О, как ты бьёшься на пороге
      Как бы двойного бытия!.. (1,163)

    Никто не смог с такою силою поэтической передать вот это состояние, которое вслед за Тютчевым мы могли бы назвать пороговым (экзистенциалисты обозначили его как пограничное - что одно и тоже).

      Так, ты - жилица двух миров,
      Твой день - болезненный и страстный,
      Твой сон - пророчески неясный,
      Как откровение духов... (1,163)

    Сон... пророчески неясный? Зыбкое состояние сна влечёт к себе поэтически испытующий взор, ибо сон по природе своей есть ночное состояние, но он - и преодоление ночного страха, способность избежать ночных болезненных видений. Едва ли не излюбленный, чаще прочих встречающийся образ у Тютчева - сон.

      Слыхал ли в сумраке глубоком
      Воздушной арфы лёгкий звон,
      Когда полуночь, ненароком,
      Дремавших струн встревожит сон?..

      ....................................................

      Едва усилием минутным
      Прервём на час волшебный сон,
      И взором трепетным и смутным,
      Привстав, окинем небосклон, -

      И отягчённою главою,
      Одним лучом ослеплены,
      Вновь упадаем не к покою,
      Но в утомительные сны (1,9-10).

        (1825)

      Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,
        И в оный час явлений и чудес
          Живая колесница мирозданья
      Открыто катится в святилище небес.

      Тогда густеет ночь, как хаос на водах,
          Беспамятство, как Атлас, давит сушу;
          Лишь Музы девственную душу
      В пророческих тревожат боги снах! (1,17)

        (1829)

      Весенней негой утомлён,
      Я впал в невольное забвенье;
      Не знаю, долог ли был сон,
      Но странно было пробужденье...
      ............................

      И мне казалось, что меня
      Какой-то миротворный гений
      Из пышно-золотого дня
      Увлёк, незримый, в царство теней (1,23).

        (1829-1851)

      Здесь, где так вяло свод небесный
      На землю тощую глядит, -
      Здесь, погрузившись в сон железный,
      Усталая природа спит... (1,31)

        (1830)

      Есть близнецы - для земнородных
      Два божества, - то Смерть и Сон,
      Как брат с сестрою дивно сходных -
      Она угрюмей, кротче он... (1,147)

        (1852)

      И всё опять зазеленело,
      Всё обратилося к весне...
      И эта грёза снилась мне,
       Пока мне птичка ваша пела (1,190).

        (1863)

      Ночное небо так угрюмо,
      Заволокло со всех сторон,
      То не угроза и не дума,
      То вялый, безотрадный сон.
      Одни зарницы огневые,
      Воспламеняясь чередой,
      Как демоны глухонемые,
      Ведут беседу меж собой (1,205).

        (1865)

      Солнце светит золотое,
      Блещут озера струи...
      Здесь великое былое
      Словно дышит в забытьи;
      Дремлет сладко, беззаботно,
      Не смущая дивных снов
      И тревогой мимолётной
      Лебединых голосов... (1,208)

        (1866)

      Если смерть есть ночь, если жизнь есть день -
      Ах, умаял он, пёстрый день, меня!..
      И сгущается надо мною тень,
      Ко сну клонится голова моя...

      Обессиленный, отдаюсь ему...
      Но всё грезится сквозь немую тьму -
      Где-то там, над ней, ясный день блестит
      И незримый хор о любви гремит... (1,216)

        (1869)

      Тут целый мир, живой, разнообразный,
      Волшебных звуков и волшебных снов, -
      О, этот мир, так молодо-прекрасный, -
      Он стоит тысячи миров (2,238).

        (1872)

    Да, Тютчев любит отображать состояния зыбкие, ускользающие, неуловимые, он как будто тяготеет к острому поэтическому переживанию раздвоенности своего внутреннего бытия.

      Всесилен я и вместе слаб,
      Властитель я и вместе раб.
      Добро иль зло творю, о том не рассуждаю,
      Я много отдаю, но мало получаю,
      И в имя же своё собой повелеваю,
      И если бить хочу кого,
      То бью себя я самого (2,16).

    Написавшему эти строки поэту не более семнадцати (исследователи датируют стихи 1810-ми годами, точнее определить нет возможности).

    Состояния зыбко-переходные Тютчев улавливает чутко, почти болезненно - не от страха ли боли старается он отдалить их от своей души, перенося вовне, в мир природы чаще всего, подмечая в ней всё те же пороговые состояния?

    Вот отличие поэтического пейзажа Тютчева от описаний природы у иных стихотворцев: они запечатлевают устойчивые, своего рода вечные проявления бытия - Тютчев схватывает мимолётное, быстротекущее, мгновение переходное от одной определённой поры к другой. Он импрессионистичен, он пристально вглядывается в почти неуловимое: ему законченное и определённое как будто неинтересно, он гонится за временем и пытается настигнуть то, что, может быть, единственно в своём проявлении вообще и никогда более не явится взору человека.

      Как неожиданно и ярко
      На влажной неба синеве
      Воздушная воздвиглась арка
      В своем минутном торжестве!
      Один конец в леса вонзила,
      Другим за облака ушла -
      Она полнеба обхватила
      И в высоте изнемогла.

      О, в этом радужном виденье
      Какая нега для очей!
      Оно дано нам на мгновенье,
      Лови его - лови скорей!
      Смотри - оно уж побледнело,
      Ещё минута, две - и что ж?
      Ушло, как то уйдет всецело,
      Чем ты и дышишь и живёшь (1,204).

        (1865)

    Лев Толстой когда-то восхитился этим "И в высоте изнемогла". И.С.Аксаков же писал: "Изнемогла! Выражение не только глубоко верное, но и смелое. Едва ли не впервые употреблено оно в нашей литературе в таком именно смысле. А между тем нельзя лучше выразить этот внешний процесс постепенного таяния, ослабения, исчезания радуги. Еще г. Тургенев заметил, что "язык Тютчева часто поражает смелостью и красотой своих оборотов. <...> Силой именно поэтической чуткости добывал он из затаённой им сокровищницы родного языка совершенно новый, неожиданный, но вполне удачный и верный оборот или же открывая в слове новый, еще не подмеченный оттенок смысла" 1.

    Но как бы ни было недосягаемо совершенно это описание природы, в ней поэт находит прежде всего отражение тех неуловимых состояний и переживаний, ощущение зыбкости которых болью печали живёт в его душе. И так всегда. Вот описание тончайшего, почти неподвластного слову - предощущения весны:

      Ещё земли печален вид,
      А воздух уж весною дышит,
      И мёртвый в поле стебль колышет,
      И елей ветви шевелит.
      Ещё природа не проснулась,
      Но сквозь редеющего сна
      Весну послышала она,
      И ей невольно улыбнулась... (1,83)

    Восхитимся и мы этим редеющим сном и невольною улыбкою природы - поразимся смелости и силе тютчевской всепроникающей поэтической мысли. Но опять-таки: не природа сама по себе тут перед нами, а лишь отражение в ней душевных движений, столь же неуловимых и непроявленных в своей полноте:

      Душа, душа, спала и ты...
      Но что же вдруг тебя волнует,
      Твой сон ласкает и целует
      И золотит твои мечты?..
      Блестят и тают глыбы снега,
      Блестит лазурь, играет кровь...
      Или весенняя то нега?..
      Или то женская любовь?.. (1,83)

        (1836)

    Так сама жизнь является ему неуловимо неясною тайною:

      Как дымный столп светлеет в вышине! -
      Как тень внизу скользит неуловима!..
      "Вот наша жизнь, - промолвила ты мне, -
      Не светлый дым, блестящий при луне,
      А эта тень, бегущая от дыма..." (1,114)

        (1848-1849)

    Он любит эту неуловимость, он всматривается любуясь в эти моменты пребывания на пороге от одного к другому. И для поэта как бы не существует предела завораживающей его неустойчивости: неопределённая прозрачность светлого дыма переходит в ещё большую неустойчивость бегущей дымной тени, образуемой лунным светом, который сам по себе есть лишь отражение света истинного... И весь этот трудноуловимый зыбкий образ есть также лишь отражение жизнечувствия человека.

    И именно так он почти всегда всматривается в природу.       Ещё в полях белеет снег,
      А воды уж весной шумят... (1,45)

        (1830)

      Есть в осени первоначальной
      Короткая, но дивная пора... (1,170)

        (1857)

    Не просто краткость, но и обманчивость влечёт поэта в переходных состояниях бытия мира:

      Так иногда, осеннею порой,
      Когда поля уж пусты, рощи голы,
      Бледнее небо, пасмурнее долы,
      Вдруг ветр подует, тёплый и сырой,
      Опавший лист погонит пред собою
       И душу вам обдаст как бы весною... (1,109)

        (1849)

      Как поздней осени порою
      Бывают дни, бывает час,
      Когда повеет вдруг весною
      И что-то встрепенётся в нас... (1,223)

        (1870)

    Поэт приметливым глазом способен выхватить вдруг среди роскошного буйства стихии то, что непреклонно и жестоко являет собою предвестие увядания и гибели:

      Как весел грохот летних бурь,
      Когда, взметая прах летучий,
      Гроза, нахлынувшая тучей,
      Смутит небесную лазурь
      И опрометчиво-безумно
      Вдруг на дубраву набежит,
      И вся дубрава задрожит
      Широколиственно и шумно!..

      Как под незримою пятой,
      Лесные гнутся исполины;
      Тревожно ропщут их вершины,
      Как совещаясь меж собой, -
      И сквозь внезапною тревогу
      Немолчно слышен птичий свист,
      И кой-где первый жёлтый лист,
      Крутясь, слетает на дорогу... (1,140)

        (1851)

    Кто иной заметил бы среди этого широколиственного веселья - первый жёлтый лист? Кто в поздней осени почует веяние весны? Кто расслышит утреннего жаворонка в ненастье вечера, совместит в одном мгновении различные начала, так, что это совмещение не может не ужаснуть душу?

      Вечер мглистый и ненастный...
      Чу, не жаворонка ль глас?..
      Ты ли, утра гость прекрасный,
      В этот поздний, мёртвый час?..

      Гибкий, резвый, звучно-ясный,
      В этот мёртвый, поздний час,
      Как безумья смех ужасный,
      Он всю душу мне потряс!.. (1,62)

        (1836)

    Неустойчивость, тягостная раздвоенность составляли свойства собственной натуры Тютчева; хотя просто устанавливать взаимную связь и зависимость между внутренней жизнью поэта и его поэзией занятие неблагодарное, но и не вовсе бессмысленное. И.С.Аксаков, первый биограф Тютчева (на дочери которого он был, напомним, женат, отчего имел возможность наблюдать поэта слишком близко), утверждал:

    "...Томился он внутренним раздвоением и душевными муками. Ум сильный и твёрдый - при слабодушии, при бессилии воли, доходившем до немощи; ум зоркий и трезвый - при чувствительности нервов самой тонкой, почти женской, - при раздражительности, воспламенимости, одним словом, при творческом процессе души поэта, со всеми её мгновенно вспыхивающими призраками и самообманом; ум деятельный, не знающий ни отдыха, ни истомы - при совершенной неспособности к действию, при усвоенных с детства привычках лени, при необоримом отвращении к внешнему труду, к какому бы то ни было принуждению; ум постоянно голодный, пытливый, серьёзный, сосредоточенно проникающий во все вопросы истории, философии, знания; душа, ненасытно жаждущая наслаждений, волнений, рассеяний, страстно отдававшаяся впечатлениям текущего дня..."2.

    В конце концов, сам человек вдруг обращается поэтическим воображением в некую грёзу природы:

      Природа знать не знает о былом,
      Ей чужды наши призрачные годы,
      И перед ней мы смутно сознаём
      Себя самих - лишь грёзою природы (1,225)

    Однако природа-то оказывается равнодушно враждебной человеку:

      Поочерёдно всех своих детей,
      Свершающих свой подвиг бесполезный,
      Она равно приветствует своей
      Всепоглощающей и миротворной бездной (1,225)

        (1871)

    О том же писал позднее Тургенев, тонко чувствоваший вот эту жестокость равнодушной "матери"-природы (см. стихотворение в прозе "Природа", 1882).

    Не в том ли обретаются и причины разлада, какой вдруг ощущает поэт, своего разлада с гармонией, присущей природе, - а ощущает его он слишком явно:

      Певучесть есть в морских волнах,
      Гармония в стихийных спорах,
      И стройный мусикийский шорох
      Струится в зыбких камышах.

      Невозмутимый строй во всём,
      Созвучье полное в природе, -
      Лишь в нашей призрачной свободе
      Разлад мы с нею сознаём.

      Откуда, как разлад возник?
      И отчего же в общем хоре
      Душа не то поёт, что море,
      И ропщет мыслящий тростник? (1,199)

        (1865)

    "Мыслящий тростник" - образ Б.Паскаля, относящийся к человеку. Но только ли мысль разлучает человека с природною гармонией? Мысль невозможна без свободы, а именно свобода способна ужаснуться несвободе установленного природою порядка вещей. Мы уже сталкивались в поэзии Тютчева с тем восприятием мира и природы, какое несет в себе отголоски языческого ужаса перед враждебностью окружающего бытия. Такой ужас (как и ощущаемый разлад с гармонией природы) может возникнуть лишь тогда, когда человек перестаёт, пусть даже на миг, ощущать Творца в творении. Или когда он опускается до пантеистического мирочувствия, наделяя природу собственною, якобы присущею ей божественною силою и волею. Ведь не случайно так часты обращения поэта к античности при одухотворении природной стихии - пантеон античных богов входит в образную систему тютчевской поэзии несомненно.

      Лениво дышит полдень мглистый,
      Лениво катится река,
      И в тверди пламенной и чистой
      Лениво тают облака.
      И всю природу, как туман,
      Дремота жаркая объемлет,
      И сам теперь великий Пан
      В пещере нимф покойной дремлет (1,25)

        (Конец 1820-х гг.)

    Тютчевский пантеизм неуловимо соприкасается со своего рода космизмом мироощущения - и бездны космоса подавляют душу человека чувством, коему нет определения:

      Как океан объемлет шар земной,
      Земная жизнь кругом объята снами;
      Настанет ночь - и звучными волнами
      Стихия бьёт о берег свой.

      То глас её: он нудит нас и просит...
      Уж в пристани волшебный ожил чёлн;
      Прилив растёт и быстро нас уносит
      В неизмеримость тёмных волн.

      Небесный свод, горящий славой звездной
      Таинственно плывёт из глубины, -
      И мы плывём, пылающею бездной
      Со всех сторон окружены (1,29)

        (1830)

    Всё тот же образ - ночи, бездны, пылающей тайны - и никакой другой поэт не воспринимает эту непостижимость столь обострённо. Должно заметить, что исследователи сопрягают образы ночи, хаоса, бездны - в поэзии Тютчева со сходными категориями в философии Шеллинга, несомненно влиявшей в какой-то период на мировоззрение поэта: недаром же и в поэзии его они ближе начальным годам, когда с немецкою премудростью он соприкасался близко. Однако то, что вовсе чуждо душе, запечатлено в ней быть не может и станет противиться всяким влияниям.

    Человеку, посмевшему лицом к лицу противостать этому ужасу безграничности окружающей, опорою может стать единственно ощущение и сознание непосредственной связи с Творцом - и горе тому, кто в небрежении утрачивает такую связь. Тютчев несомненно стремился утвердить в душе своей такую опору - даже при мысли об ужасе конца земного бытия:

      Когда пробьёт последний час природы,
      Состав частей разрушится земных:
      Всё зримое опять покроют воды,
      И Божий лик изобразится в них! (1,22)

        (1829)

    И всё же какие-то осколки, тени языческого мышления вкрапляются изредка в цельность миросозерцания Тютчева, пусть как выражение лишь метафорического осмысления бытия, не более.

      Угоден Зевсу бедный странник,
      Над ним святой его покров!..
      Домашних очагов изгнанник,
      Он гостем стал благих богов!..

      Сей дивный мир, их рук созданье,
      С разнообразием своим,
      Лежит развитый перед ним
      В утеху, пользу, назиданье... (1,35)

    Кабы не имя Зевса да не упоминание многих благих богов, эти строки можно было бы осмыслить в христианском духе без труда. Не стоит смущаться подобными именами и упоминаниями: они лишь знаки образной символизации неких понятий и явлений - не более. Иначе: третья строфа этого стихотворения парадоксально противоречит первым двум, ибо от многобожия контрастно обращает мысль к славлению единого Бога:

      Чрез веси, грады и поля,
      Светлея, стелется дорога, -
      Ему отверста вся земля,
      Он видит всё и славит Бога!.. (1,35)

        (1830)

    Тютчева завораживает и чисто языческое по природе мужество - героизм непосредственного лицезрения роковых мгновений мирового бытия, подвиг соприсутствия богам при созерцании бурь и катаклизмов:

      Оратор римский говорил
      Средь бурь гражданских и тревоги:
       ...........................................
          "Блажен, кто посетил сей мир
      В его минуты роковые!
      Его призвали всеблагие
      Как собеседника на пир.
      Он их высоких зрелищ зритель,
      Он в их совет допущен был -
      И заживо, как небожитель,
      Из чаши их бессмертье пил! (1,36)

        (1830)

    Нелишне вспомнить, что сходный соблазн Пушкин отверг осенью того же 1830 года - при создании трагедии "Пир во время чумы" ("Есть упоение в бою...").

    Двойственно можно воспринять и знаменитые строки

      Не то, что мните вы, природа:
      Не слепок, не бездушный лик -
      В ней есть душа, в ней есть свобода,
      В ней есть любовь, в ней есть язык... (1,81)

    Плодотворнее всего было бы понимание стихотворения как философски-поэтического протеста против просветительской механистической концепции природы, обедняющей прежде всего самого человека:

      Они не видят и не слышат,
      Живут в сем мире, как впотьмах,
      Для них и солнцы, знать не дышат
      И жизни нет в морских волнах.

      Лучи к ним в душу не сходили,
      Весна в груди их не цвела,
      При них леса не говорили
      И ночь в звездах нема была!

      И языками неземными,
      Волнуя реки и леса,
      В ночи не совещалась с ними
      В беседке дружеской гроза!

      Не их вина: пойми, коль может,
      Органа жизнь глухонемой!
      Увы, души в нём не встревожит
      И голос матери самой! (1,81-82)

        (1836)

    Должно признать, что в приведённых строках невозможно выискать опровержение той точки зрения, выражаемой часто с заметным идеологическим задором, будто восприятие природы у Тютчева неизменно сопряжено с пантеизмом. Правда, ничто не мешает воспринять эти же строки как чистую метафору, как то метафорическое одухотворение природы, каким вообще полна вся поэзия. Было бы плоско и безнадёжно вульгарно видеть в метафорическом мышлении поэта религиозную однозначность. Всё-таки Тютчев ищет и обретает в природе не самодовлеющее начало, но проявление всемогущества Творца:

      Он милосердный, всемогущий,
      Он, греющий Своим лучом
      И пышный цвет, на воздухе цветущий,
      И чистый перл на дне морском (1,196)

        (1865)

    Говоря о языке природы, Тютчев скорее разумеет её способность свидетельствовать о Божием деянии, он несомненно видит в природе отсвет Божией славы. Собственно, способность слышать голос природы есть свойство христианского средневекового мировосприятия, когда в каждом проявлении тварного мира человек стремился и был способен сознавать символическое проявление Божественной премудрости. По сути, это видение мира и отображено у Тютчева в цитированных ранее строках - хотя такой смысл и замутняется двусмысленной метафорой. Но совершим недопустимое: попробуем обойтись без нее:

      Сей дивный мир,
      С разнообразием своим,
      Лежит развитый
      В утеху, пользу, назиданье...

    Святитель Григорий Богослов выразил когда-то ту же мысль: "Небо, земля и море есть великая, дивная книга Божия".

    Каждый образ этой книги становится при таком отношении к миру знаком-словом, обращённым к сакральному смыслу творения.

    Позднее подобное же мировосприятие точно, образно, и с большею конкретностью отпечатлено было в таких строках Ахматовой:

      В каждом древе распятый Господь,
      В каждом колосе тело Христово,
      И молитвы пречистое слово
      Исцеляет болящую плоть.

        (1946)

    "Весь мысленный мир таинственно и в символических образах представляется изображённым в мире чувственном для тех, кои имеют очи видеть. <...> Созерцание мысленного в символах при помощи видимого есть вместе духовное познание..." 3, - писал о том же Максим Исповедник.

    Но как бы ни воспринимать те или иные образы поэзии Тютчева - основной вектор стремления его души обозначен был вполне ясно. Он познал душу человеческую - па пороге, на зыбкой грани между двумя непримиримыми проявлениями бытия, и с верою утвердил:

      Пускай страдальческую грудь
      Волнуют страсти роковые -
      Душа готова, как Мария,
      К ногам Христа навек прильнуть (1,163)

        (1855)

    Взор Тютчева и в глубину души природы направлен с тем, чтобы узреть Творца в этом божественном творении.

    Вот тут у противников такого осмысления тютчевской поэзии наготове как будто неопровержимый аргумент - строки самого поэта:

      Мужайся, сердце, до конца:
      И нет в творении Творца!
      И смысла нет в мольбе! (1,84)

        (1836)

    Что тут возразить?

    А вот что: удручает примитивизм и механистичность, компьютерностъ восприятия поэзии, извлечение лишь того, что лежит на поверхности - без понимания сложной энергии стиха, иронического подтекста его, заставляющего отвергнуть всякую возможность "философски-богословского" смысла в стихе - то есть то, что навязывается приведённым строкам. (Вызывает недоумение, как в ловушку этих строк сумел попасться даже Вл. Ходасевич, должный воспринимать поэзию с особой утончённостью.) Необходимо помнить и знать: толкование отдельных строк стихотворения не должно противоречить его целостному смыслу. Цитируемые же строки есть лишь продолжение предшествующего трёхстишия:

      И чувства нет в твоих очах,
      И правды нет в твоих речах,
      И нет души в тебе.
      Мужайся, сердце, до конца...
И т.д.(1,84)

    Тут ведь не более чем упрек некой особе (имени её мы не знаем), отвергшей любовные притязания поэта. Вкладывать в эти строки, шутливо-ироничные, особый богоборческий смысл нет никаких оснований. Возьмём на себя неблагодарный труд переложения ироничной поэзии в ясную и скучную прозу. Содержание стихотворения таково: нет смысла молить тебя о чём-то, потому что у тебя нет ни истинного чувства, ни правды, ни даже души; надо быть мужественным до конца и признать, что молить тебя о любви бессмысленно, поскольку в бездушном создании (творении) нет и Бога, а оттого и молиться некому.

    Если кому-то непременно нужно отыскать в тютчевском стихотворении проявление греха - сделать это нетрудно: помимо самого мотива к написанию, здесь явное нарушение третьей заповеди. Автор всуе поминает Творца и тем вводит в соблазн читателя, нечуткого к поэзии.

    Когда же взор поэта серьёзен, он стремится прозреть Творца в Его творении - о том непререкаемо свидетельствует вся поэзия Тютчева. И он же сознаёт едва ли не с отчаянием:

      ...не дано ничтожной пыли
      Дышать божественным огнем (1,10).

    А если и удаётся что-то постигнуть, то - трагический парадокс - он, великий поэт, ощущает полное бессилие своё в слове выразить всё богатство, сложность и противоречивость собственных постижений, настроений, стремлений, мыслей.

      Молчи, скрывайся и таи
      И чувства и мечты свои -
      Пускай в душевной глубине
      Встают и заходят оне
      Безмолвно, как звезды в ночи, -
      Любуйся ими - и молчи.

      Как сердцу высказать себя?
      Другому как понять тебя?
      Поймёт ли он, чем ты живёшь?
      Мысль изреченная есть ложь.
      Взрывая, возмутишь ключи, -
      Питайся ими - и молчи.

      Лишь жить в себе самом умей -
      Есть целый мир в душе твоей
      Таинственно-волшебных дум;
      Их оглушит наружный шум,
      Дневные разгонят лучи, -
      Внимай их пенью - и молчи!.. (1,46)

        (1830)

    И поэтому с тем чувством, какое трудно поддаётся определению, - в нём неизбывная печаль, соединённая с глубоко духовным постижением истины, - Тютчев прозревает в словесном творчестве исток муки и радости:

      Нам не дано предугадать,
      Как слово наше отзовётся, -
      И нам сочувствие даётся,
      Как нам даётся благодать... (1,217)

        (1869)

    Вероятно, толчком к вызреванию этой мысли стало сочувственное отношение к одному из его стихотворений - случившееся тремя годами ранее:

      Когда сочувственно на наше слово
      Одна душа отозвалась -
      Не нужно нам возмездия иного,
      Довольно с нас, довольно с нас... (2,174)

        (1866)

    Если перед нами начало и завершение единой мысли, единого душевного состояния, то сколь красноречивы сами размеры временного пространства, вмещавшего в себя эту мысль и это состояние - три года. Что это для поэта, который и три дня воспринимал как бездну...

    И перед самой уже смертию его разум и душа были объяты всё тем же:

    "Ах, какая мука, когда не можешь найти слова, чтобы передать мысль" 4, - эта фраза одна из последних, им произнесённых.

    Всё это выразилось в особом отношении Тютчева к собственному поэтическому творчеству: кажется, невозможно назвать другого великого поэта, столь равнодушного подчас к своим созданиям. И.С.Аксаков засвидетельствовал:

    "Стихи у него не были плодом труда, хотя бы и вдохновенного, но всё же труда, подчас даже усидчивого у иных поэтов. Когда он их писал, то писал невольно, удовлетворяя настоятельной, неотвязчивой потребности, потому что он не мог их не написать: вернее сказать, он их не писал, а только записывал. Они не сочинялись, а творились. Они сами собой складывались в его голове, и он только ронял их на бумагу, на первый попавшийся лоскуток. Если же некому было припрятать к месту оброненное, подобрать эти лоскутки, то они нередко и пропадали"5.

    Это же подтверждается многими мемуаристами. Здесь обретаем мы и причину некоторого несовершенства отдельных тютчевских стихов, невыделанность их формы. В том Тютчев противостоит многим поэтам, прежде всего Пушкину, каторжный труд которого над стихом всем известен (труд также творческий, но не ремесленнический, как мнится многим, кто чужд пониманию поэзии).

    Но кажется, никто не заметил важнейшей причины того отношения к собственному поэтическому творчеству, которое наблюдаем мы у Тютчева. Поразительно, но он как будто вовсе не был заражён тем грехом, какого не избежал (в той или иной мере) ни один великий художник: Тютчев не страдал любоначалием. Великие его современники - все (Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Толстой...) - страдали от этого всесожигающего огня гордыни, пребывали в постоянном борении с нею, насколько то было в их власти. Тютчев со смиренной снисходительностью взирал на самоё возможность начальствовать над умами и душами людскими.

      Нам не дано предугадать,
      Как слово наше отзовётся...

    "...Его скромность относительно своей личности не была в нём чем-то усвоенным, сознательно приобретённым, - писал И.Аксаков, - Его я само собой забывалось и утопало в богатстве внутреннего мира мысли, умаляясь до исчезновения в виду откровения Божия в истории, которое всегда могущественно приковывало к себе его умственные взоры"6.

    Умаляясь до исчезновения...

      Смотри, как на речном просторе,
      По склону вновь оживших вод,
      Во всеобъемлющее море
      За льдиной льдина вслед плывёт.

      На солнце ль радужно блистая,
      Иль ночью в поздней темноте,
      Но все, неизбежимо тая,
      Они плывут к одной мете.

      Все вместе - малые, большие,
      Утратив прежний образ свой,
      Все - безразличны, как стихия, -
      Сольются с бездной роковой!..

      О, нашей мысли обольщенье
      Ты, человеческое Я,
      Не таково ль твое значенье,
      Не такова ли судьба твоя? (1,130)

    (1851)

    Едва ли не буддистское что-то может почудиться кому-то в этом метафорическом образе слияния "человеческого Я" с роковою бездною, вплоть до утраты личностного начала. Да, Тютчев и здесь приближается как бы к некой опасной черте, за которою христианство исчезает, уступая место иным мировоззрениям, мироосмыслениям. Но всё же у Тютчева тут не отказ от христианства, с его важнейшей духовной ценностью, обретаемой в личности, но беспредельное умаление индивидуалистического начала, человеческой самости ("человеческого Я" - как он это обозначает), возвеличение которой поэт остро воспринял в соприкосновении с западной цивилизацией, перенасыщенной соблазнами гуманизма.

    "Человеческое "Я", - писал Тютчев в статье "Россия и революция" (1848), - желая зависеть только от самого себя, не признавая и не принимая другого закона, кроме собственного изволения, словом, человеческое "Я", заменяя собою Бога, конечно, не составляет ещё чего-либо нового среди людей, но таковым сделалось самовластие человеческого "Я", возведённое в политическое и общественное право и стремящееся, в силу этого права, овладеть обществом. Вот это-то новое явление и получило в 1789 году название французской революции" 7.

    Вспомним прекраснодушные воздыхания западника Грановского по поводу измышленных благих плодов революции - и ещё более утвердимся в убеждённости, что только религиозный анализ способен распознать истинную суть творящейся истории. Тютчев, благодаря этому, трезво распознаёт истину:

    "Революция - прежде всего враг христианства! Антихристианское настроение есть душа революции; это её особенный, отличительный характер. Те видоизменения, которым она последовательно подвергалась, те лозунги, которые она попеременно усваивала, все даже её насилия и преступления были второстепенны и случайны, но одно, что в ней не такового, это именно антихристианское настроение, её вдохновляющее, и оно-то (нельзя в том сомневаться) доставило ей грозное господство над вселенной. Тот, кто этого не понимает, не более как слепец, присутствующий при зрелище, которое мир ему представляет"8.

    Тютчев резко противился тому, что составило основу западной ментальности, и об этом точно высказался И.Аксаков:

    "Мы видели также, что поклонение своему я было ему ненавистно, а поклонение человеческому я вообще представлялось ему обоготворением ограниченности человеческого разума, добровольным отречением от высшей, недосягаемой уму, абсолютной истины, от высших надземных стремлений, - возведением человеческой личности на степень кумира, началом материалистическим, гибельным для судьбы человеческих обществ, воспринявших это начало в жизнь и в душу"9.

    Всё то же, как видим, противопоставление, обострённо воспринятое всей русской культурой, - противоречие между низшим и высшим знанием, рассудком и верою.

    Аксаков же даёт такое объяснение этому свойству личности Тютчева:

    "Самая способность Тютчева отвлекаться от себя и забывать свою личность объясняется тем, что в основе его духа жило искреннее смирение: однако ж не как христианская высшая добродетель, а, с одной стороны, как прирождённое личное и отчасти народное свойство (он был весь добродушие и незлобие); с другой стороны, как постоянное философское сознание ограниченности человеческого разума и как постоянное же сознание своей личной нравственной немощи. Преклоняясь умом перед высшими истинами Веры, он возводил смирение на степень философско-нравственного принципа. Поклонение человеческому я было вообще, по его мнению, тем лживым началом, которое легло в основание исторического развития современных народных обществ на Западе" 10.

    С некоторым недоумением можем мы воспринять в данном суждении лишь своего рода непризнание тютчевского смирения именно христианской по природе добродетелью. Пожалуй, И.Аксаков выразился несколько неловко, желая подчеркнуть органичность и врождённость этого качества натуры поэта, а не благоприобретённость его под воздействием христианства. Однако если смирение и было у Тютчева врождённым, оно не перестало быть оттого христианским по природе, как и вообще всякая Богом вложенная в человека душа. А то, что Тютчев ещё и осмыслил смирение на философско-нравственном уровне, отнюдь не умаляет его личной смиренности как высшей христианской добродетели.

    Уступая многим греховным страстям, Тютчев же и сознавая своё недостоинство перед Богом, отчего его презрение к человеческому Я не могло не быть ещё искреннее, а смирение ещё глубже.

      Чертог Твой, Спаситель, я вижу украшен,
      Но одежд не имею, да вниду в него (2,239).

        (1872)

    Эта поэтическая реплика на известный текст одного из песнопений страстной седмицы роднит внутреннее самоощущение Тютчева с тем, что видим мы у других русских поэтов - вспомним не только "Чертог Твой вижу, Спасе мой..." кн.Вяземского, но и пушкинское "Напрасно я бегу к сионским высотам...".

    Отвергая притязания человеческого Я, Тютчев в поэзии своей беспристрастно и порою жестоко подвергает анализу те проявления этого индивидуалистического начала, какие обычно сознаются и рассматриваются на уровне несомненных ценностей человеческого бытия, - и трезво замечает не только неполноценность их, но и губительность для жизни.

      О, как убийственно мы любим,
      Как в буйной слепоте страстей
      Мы то всего вернее губим,
      Что сердцу нашему милей! (1,131)

        (1851)

    Никто подобно Тютчеву не подверг сомнению самоё любовь - в её человеческом осуществлении, - ибо обычно для поэтов она является объектом преклонения, вдохновенного восторга. Кто-то мог посетовать на мимолётность любовного переживания и посожалеть о том, поскольку всё же не мог отказать ей в признании едва ли не высшей ценностью земной жизни. Даже если "вечно любить невозможно". Тютчев мимо такой мысли тоже не прошёл:

      Как ни люби, хоть день, хоть век,
      Любовь есть сон, а сон - одно мгновенье,
      И рано ль, поздно ль пробужденье,
      А должен наконец проснуться человек... (1,139)

        (1851)

    Но кто иной мог так дерзновенно жестоко определить любовь:

      Любовь, любовь - гласит преданье -
      Союз души с душой родной -
      Их съединенье, сочетанье,
      И роковое их слиянье,
      И... поединок роковой... (1,142)

        (1851-1852)

    И кто же ещё так же бесстрашно мог заглянуть в Любовь как в адскую бездну:

      Есть близнецы - для земнородных
      Два божества, - то Смерть и Сон,
      Как брат с сестрою дивно сходных -
      Она угрюмей, кротче он...

      Но есть других два близнеца -
      И в мире нет черты прекрасней,
      И обаянья нет ужасней,
      Ей предающего сердца...

      Союз их кровный, не случайный,
      И только в роковые дни
      Своей неразрешимой тайной
      Обворажают нас они.

      И кто в избытке ощущений,
      Когда кипит и стынет кровь,
      Не ведал ваших искушений -
      Самоубийство и Любовь! (1,147)

        (1852)

    Приравнивать Любовь к непрощаемому греху самоубийства?..

    Не станем говорить здесь о личной основе многих подобных тягостных откровений любовной лирики Тютчева. Не коснёмся и роковой любви к Е.А.Денисьевой, с которой связан целый период тютчевского поэтического творчества, - то дело биографов. Укажем лишь без всяких комментариев на два поэтических отголоска этого захватившего поэта рокового чувства: они так полно передают глубину его переживаний и страданий.

      О, как на склоне наших лет
      Нежней мы любим и суеверней...
      Сияй, сияй, прощальный свет
      Любви последней, зари вечерней!

      Полнеба обхватила тень,
      Лишь там, на западе, бродит сиянье, -
      Помедли, помедли, вечерний день,
      Продлись, продлись, очарованье.

      Пускай скудеет в жилах кровь,
      Но в сердце не скудеет нежность...
      О ты, последняя любовь!
      Ты и блаженство и безнадежность (1,156)

        (1854)

    В годовщину смерти любимой женщины, жизнь которой губительно угасила именно земная - и греховная - любовь, Тютчев создаёт один из самых совершенных и глубоких, по выраженному в нем страданию, лирических шедевров русской поэзии:

      Вот бреду я вдоль большой дороги
      В тихом свете гаснущего дня...
      Тяжело мне, замирают ноги...
      Друг мой милый, видишь ли меня?

      Всё темней, темнее над землёю -
      Улетел последний отблеск дня...
      Вот тот мир, где жили мы с тобою,
      Ангел мой, ты видишь ли меня?

      Завтра день молитвы и печали,
      Завтра память рокового дня...
      Ангел мой, где б души ни витали,
      Ангел мой, ты видишь ли меня? (1,203)

        (1865)

    Но ведь ещё за четверть века до того он прозрел эту губительность поэзии, сопряжённой с любовью, - губительность для обольщённого ею человека:

      Не верь, не верь поэту, дева;
      Его своим ты не зови -
      И пуще пламенного гнева
      Страшись поэтовой любви!

      Твоей святыни не нарушит
      Поэта чистая рука,
      Но ненароком жизнь задушит
      Иль унесёт за облака (1,99).

      (1839)

    Тут в последней строке вместо "иль" поставить бы: "И". Так ведь и случилось в свой срок.

    Хотя поэзия способна порою, как мниться ему, утишить земные страсти:

      Среди громов, среди огней,
      Среди клокочущих страстей,
      В стихийном, пламенном раздоре,
      Она с небес слетает к нам -
      Небесная к земным сынам,
      С лазурной ясностью во взоре -
      И на бунтующее море
      Льёт примирительный елей (1,119)

        (1850)

    Но в чём причины такого клокотания страстей?

    Одна из важнейших для поэта - быстротекущее время. С державинских времён никто в русской поэзии так обострённо не переживал этот ужас бега времени. Двенадцатилетним отроком, встречая новый 1816 год, он вдруг оказался поражённым тайною всеуничтожающего Хроноса:

      О время! Вечности подвижное зерцало! -
      Всё рушится, падёт под дланию твоей!..
      Сокрыт предел твой и начало
      От слабых смертного очей!..
      Века рождаются и исчезают снова,
      Одно столетие стирается другим;
      Что может избежать от гнева Крона злого?
      Что может устоять пред грозным богом сим? (2,7-8)

    Время отождествляется в поэзии Тютчева с неумолимым роком - и насколько трагично сознавал он беспощадность этого рока, достаточно ощутить из сравнения двух сходных по теме стихотворений, созданных, к слову сказать, почти одновременно: пушкинских "Стихов, сочинённых ночью во время бессонницы" (1830) и "Бессонницы" (1829) Тютчева.

      Мне не спится, нет огня;
      Всюду мрак и сон докучный.
      Ход часов лишь однозвучный
      Раздаётся близ меня,
      Парки бабье лепетанье,
      Спящей ночи трепетанье,
      Жизни мышья беготня...
      Что тревожишь ты меня?
      Что ты значишь, скучный шёпот?
      Укоризна, или ропот
      Мной утраченного дня?
      От меня чего ты хочешь?
      Ты зовёшь или пророчишь?
      Я понять тебя хочу,
      Смысла я в тебе ищу...

    Чувство и мысль Пушкина открыты надежде - постигнуть тёмный язык мерного хода времени. Поэт вопрошает - и силится расслышать ответ в однозвучном лепетании судьбы.

    Тот же звук однообразного ночного времени рождает в душе Тютчева безнадёжную тоску:

      Часов однообразный бой,
      Томительная ночи повесть!
      Язык для всех равно чужой
      И внятный каждому, как совесть!

      Кто без тоски внимал из нас,
      Среди всемирного молчанья,
      Глухие времени стенанья,
      Пророчески-прощальный глас?

      Нам мнится: мир осиротелый
      Неотразимый Рок настиг -
      И мы, в борьбе, природой целой
      Покинуты на нас самих;

      И наша жизнь стоит пред нами,
      Как призрак, на краю земли,
      И с нашим веком и друзьями
      Бледнеет в сумрачной дали;

      И новое, младое племя
      Меж тем на солнце расцвело,
      А нас, друзья, и наше время
      Давно забвеньем занесло!

      Лишь изредка, обряд печальный
      Свершая в полуночный час,
      Металла голос погребальный
      Порой оплакивает нас! (1,18)

    Для Тютчева язык времени не тёмен (как для Пушкина), но внятен - однако то внятность душевных мук, вопрошаемых совестью. Тоска, стенания времени, покинутость и осиротелость всего мира, призрачность жизни, забвение, погребальное оплакивание... Сколь поразительны эти образы, созданные поэтом, которому всего двадцать шесть лет. Право, в таком переживании вновь ощущаешь отблеск языческого ужаса перед миром, в основе бытия которого - Время - роковой вихрь, безжалостно уничтожающий людское племя.

      Из края в край, из града в град
      Могучий вихрь людей метёт,
      И рад ли ты, или не рад,
      Не спросит он.. Вперёд, вперёд! (1,54)

        (1834)

    Порою в душе поэта пробуждается горделивое чувство: в самой способности человека бросить вызов стихиям мира - залог победного торжества над самими олимпийскими богами, лишь трепещущими перед Роком. Впрочем, Рок торжествует равно и над людьми, и над богами.

      Пускай олимпийцы завистливым оком
      Глядят на борьбу непреклонных сердец.
      Кто, ратуя, пал, побеждённый лишь Роком,
      Тот вырвал из рук их победный венец (1,129).

        (1850)

    Ощущение времени как бездны между отдельными мгновениями жизни - подобная острота восприятия, сверхчувствительность восприятия времени - ни у кого, кажется, кроме Тютчева не встречается более.

      Увы, что нашего незнанья
      И беспомощней и грустней?
      Кто смеет молвить: до свиданья
      Чрез бездну двух или трёх дней? (1,158)

        (1854)

    Лишь одно оставляет человеку эта неумолимость бездны времени: безнадёжную надежду мольбы:

    О время, погоди! (1,160)

    (1855)

    Впрочем, само время делает восприятие себя самого всё трагичнее и безнадёжнее. Сравним времяощущение трёх поэтов, пытающихся заглянуть в будущее.

    У Пушкина - лёгкая улыбка грусти и надежда:

      Если жизнь тебя обманет,
      Не печалься, не сердись!
      В день уныния смирись:
      День веселья, верь, настанет.

      Сердце в будущем живёт;
      Настоящее уныло:
      Всё мгновенно, всё пройдёт;
      Что пройдёт, то будет мило.

        (1825)

    Четверть века спустя Тютчев уже не столь предаётся лёгкости надежды:

      Не рассуждай, не хлопочи!..
      Безумство ищет, глупость судит;
      Дневные раны сном лечи,
      А завтра быть чему, то будет.

      Живя, умей все пережить:
      Печаль, и радость, и тревогу.
      Чего жалеть? О чём тужить?
      День пережит - и слава Богу! (1,126)

      (1850)

    Поэт философски смиренен.

    Вл. Ходасевич убеждён лишь в неизбежной гибели, которую только и способно принести время:

      Не жди, не призывай, не верь:
      Что будет - есть уже теперь.
      Глаза усталые смежи
      О счастии не ворожи!
      Но знай: придёт твоя пора -
      И шею брей для топора.

    Поэт XX столетия без надежды взирает на жизнь, на время, на будущее. В середине предшествующего века Тютчев неколеблемо знал, где и в Ком человек такую надежду может обрести. Но чтобы обрести её, эту надежду, необходима вера - и поэт ставит проблему, важную для всех времён: раскрывает сущностную причину всех бед и страданий самоутверждающегося человеческого Я - как и его, поэта, собственной муки:

      Не плоть, а дух растлился в наши дни,
      И человек отчаянно тоскует...
      Он к свету рвётся из ночной тени
      И, свет обретши, ропщет и бунтует.

      Безверием палим и иссушен,
      Невыносимое он днесь выносит...
      И сознаёт свою погибель он,
      И жаждет веры - но о ней не просит...

      Не скажет ввек, с молитвой и слезой,
      Как ни скорбит перед замкнутой дверью:
      "Впусти меня! - Я верю, Боже мой!
      Приди на помощь моему неверью!.." (1,136)

        (1851)

    Тютчев прямо опирается здесь на Евангелие, несомненно указывая на причины немощи человеческого Я - перед жизнью, перед миром, перед роком.

    "Иисус сказал ему: если сколько-нибудь можешь веровать, все возможно верующему. И тотчас отец отрока воскликнул со слезами: верую, Господи! помоги моему неверию" (Мк.9,23-24).

    Даже обретши свет, человеческое Я отвергает его в бунте. Забывая:

    "Бог есть свет" (1 Ин. 1,5).

    Вера укрепляется словом Божиим - и как бы ни был уверен в себе человек, опирающийся на свою волю и свою силу, он не сможет обойтись без упования на высшую силу и высшую мудрость:

      Но скудны все земные силы:
      Рассвирепеет жизни зло -
      И нам, как на краю могилы,
      Вдруг станет страшно тяжело.

      Вот в эти-то часы с любовью
      О книге сей ты вспомяни -
      И всей душой, как к изголовью,
      К ней припади и отдохни (1,188).

        (1861)

    Упоминаемая тут книга - Новый Завет (стихотворение так и названо: "При посылке Нового Завета"). Обладание верою в необоримую Горнюю укрепляющую человека силу Тютчев безусловно видит доступным лишь для тех, кто следует заповедям Христа, - и такое его убеждение было естественным и единственно возможным для христианина.

      Чему бы жизнь нас ни учила,
      Но сердце верит в чудеса:
      Есть нескудеющая сила,
      Есть и нетленная краса.

      И увядание земное
      Цветов не тронет неземных,
      И от полуденного зноя
      Роса не высохнет на них.

      И эта вера не обманет
      Того, кто ею лишь живёт,
      Не всё, что здесь цвело, увянет,
      Не всё, что было здесь, пройдёт!

      Но этой веры для немногих
      Лишь тем доступна благодать,
      Кто в искушеньях жизни строгих,
      Как вы, умел, любя, страдать,

      Чужие врачевать недуги
      Своим страданием умел,
      Кто душу положил за други
      И до конца всё претерпел (2,225).

        (1870)

    Завершение стихотворения есть неявное цитирование, парафраз слов Спасителя:

    "Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих" (Ин, 15,13).

    "...Претерпевший же до конца спасется" (Мф. 10,22).

    Итак: вера может противостать даже разрушающему действию времени:

      Не всё, что здесь цвело, увянет,
      Не всё, что было здесь, пройдёт!

    Какая отважная и глубокая мысль: не исчезнет богатство земного бытия, не уничтожится всё, что так дорого и любимо человеком в неизмеримости его мироощущения, но пребудет вечно в вере, в Боге.

    Органичное, врождённое и усиленное жизненным опытом смирение Тютчева утверждалось также и в его эстетическом освоении и осмыслении мира - и всё более укрепляло поэта в убеждении, что без веры человеку невозможно подлинно существовать в этом мире. Он ясно сознал несовершенство, противоречивость, слабость, порою и губительность волевых проявлений собственного человеческого Я, и ему становится неприкрыто явным гордое самообожествление индивидуалистического начала западного человека. И следовательно: Тютчеву неизбежно было столкнуться с теми же проблемами, какие с неотвратимостью встали перед умственным взором славянофилов в их духовном стремлении к Истине. Нетрудно заметить, что его мысль постоянно вращалась в кругу тех понятий, какие тревожили всех его современников, и что в решении всех возникающих перед человеческим сознанием вопросов времени Тютчев был несомненно близок именно славянофилам. Однако Тютчеву в его жизни предстояло одолевать эти проблемы собственными силами и в одиночку - от поэта потребовался истинный подвиг, и он этот подвиг совершил. В тютчевской биографии И.Аксаков точно обозначил путь внутреннего развития поэта-мыслителя, нам остаётся лишь повторить важнейшие выводы жизнеописателя:

    "Отвергнутый от России в самой ранней, нелепой молодости, когда ему было с небольшим 18 лет, закинутый в дальний Мюнхен, предоставленный самому себе, Тютчев один, без руководителя, переживает на чужбине весь процесс внутреннего развития, от юности до зрелого мужества, и возвращается в Россию на водворение, когда ему пошёл уже пятый десяток лет. Двадцать два года лучшей поры жизни проведены Тютчевым за границей.

    <...> Самое двадцатидвухлетнее пребывание Тютчева в Западной Европе позволило предполагать, что из него выйдет не только "европеец", но и "европеист", то есть приверженец и проповедник теорий европеизма - иначе, поглощения русской народности западной "общечеловеческою" цивилизацией. <...>

    Каким же непостижимым откровением внутреннего духа далась ему та чистая, русская, сладкозвучная, мерная речь, которою мы наслаждаемся в его поэзии? Каким образом там, в иноземной среде, мог создаться в нём русский поэт - одно из лучших украшений русской словесности?.. Для этого нужна была такая самобытность духовной природы, какой нельзя не дивиться.

    <...> Тютчев как бы перескочил через все стадии русского общественного двадцатидвухлетнего движения и, возвратясь из-за границы с зрелой, самостоятельно выношенной им на чужбине думой, очутился в России как раз на той ступени, на которой стояли тогда передовые славянофилы с Хомяковым во главе. <...> Силой собственного труда, идя путем совершенно самостоятельным, своеобразным и независимым, без сочувствия и поддержки, без помощи тех непосредственных откровений, которые каждый, неведомо для себя, почерпывает у себя дома в отечестве, из окружающих его стихий Церкви и быта, - напротив: наперекор окружающей его среде и могучим влияниям, - Тютчев не только пришёл к выводам, совершенно сходным с основными славянофильскими положениями, но и к их чаяниям и гаданиям, - а в некоторых полемических своих соображениях явился ещё более крайним"11.

    Любопытна реакция Чаадаева на явление Тютчева в России, вообще знаменательно само противостояние взглядов этих двух "русских европейцев":

    "Чаадаев не мог не ценить ума и дарований Тютчева, не мог не любить его, не мог не признавать в Тютчеве человека вполне европейского, более европейского, чем он сам, Чаадаев; перед ним был уже не последователь, не поклонник западной цивилизации, а сама эта цивилизация, сам Запад в лице Тютчева, который к тому же и во французском языке был таким хозяином, как никто в России, и редкие из французов. <...> Чаадаев глубоко огорчался и даже раздражался таким неприличным, непостижимым именно в Тютчеве заблуждением, аберрациею, русоманиею ума, просветившегося знанием и наукою у самого источника света, непосредственно от самой Европы. Чаадаев утверждал, что русские в Европе как бы незаконнорожденные <...>; Тютчев доказывал, что Россия особый мир, с высшим политическим и духовным призванием, перед которым должен со временем преклониться Запад. Чаадаев настаивал на том историческом вреде, который нанесло будто бы России принятие ею христианства от Византии и отделение от церковного единства с Римом; Тютчев, напротив, именно в Православии видел высшее просветительное начало, залог будущности для России и всего славянского мира и полагал, что духовное обновление возможно для Запада только в возвращении к древнему вселенскому преданию и древнему церковному единству.

    <...> Россия - глагол, просвещение, жизнь человечества лучших будущих времен. <...> Так вот к какому чаянию привело Тютчева двадцатидвухлетнее воспитание в европейской умственной школе! Так вот на что послужили ему все дары западного просвещения!.."12.

    Истина Христова соединялась для Тютчева всегда и неизменно с Православием, и только с ним: оскудение веры и измена Христу виделись ему у стоящих вне православного понимания Христова учения. Православие же неразрывно связывалось для поэта с понятием Святая Русь. Сопряжённые воедино, Христова вера и Русь признавались Тютчевым безусловно - высшими духовными ценностями.

      День православного Востока,
      Святой, святой, великий день,
      Разлей свой благовест широко
      И всю Россию им одень!

      Но и святой Руси пределом
      Его призыва не стесняй:
      Пусть слышен будет в мире целом,
      Пускай он льётся через край... (2,235)

        (1872)

    "...Любовь к России, - утверждал И.Аксаков, - вера в её будущее, убеждение в её верховном историческом призвании владели Тютчевым могущественно, упорно, безраздельно, с самых ранних лет и до последнего воздыхания. Они жили в нём на степени какой-то стихийной силы, более властной, чем всякое иное, личное чувство. Россия была для него высшим интересом жизни: к ней устремлялись его мысли на смертном одре"13.

    Одно из пророческих откровений Тютчева, оставленное без ответа современниками, оказалось обращённым через их головы прямо в наше время - откровение о России.

      Эти бедные селенья,
      Эта скудная природа -
      Край родной долготерпенья,
      Край ты русского народа! (1,161)

    В сострадании народу своему Тютчев не был одинок в русской поэзии, можно указать на многие иные примеры поэтического развития той же темы. Вот хотя бы блоковское:

      Россия, нищая Россия,
      Мне избы серые твои,
      Твои мне песни ветровые -
      Как слёзы первые любви!

    Мысль справедливая, добрая, но несложная, сводящаяся к непритязательному утверждению: как ни скудна, ни бедна эта земля, но я всё же люблю её. Но Тютчев не был бы Тютчевым, когда бы ограничился столь внешним постижением понятия - Россия.

      Не поймёт и не заметит
      Гордый взор иноплеменный,
      Что сквозит и тайно светит
      В наготе твоей смиренной (1,161).

    Важнейшее здесь - противопоставление гордыни и смирения - понятий, постигаемых вполне лишь на религиозном уровне. Гордыня - источник мирового зла, смирение - основа спасения, без которой оно невозможно. Гордыня застилает взор, смирение отверзает истинное зрение.

    К слову, одним из примеров гордынной слепоты было в ту эпоху известное сочинение де Кюстина, на которое до сей поры ссылаются все противники идеи российского самостояния. Тютчев отозвался о нём без обиняков: "умственное бесстыдство и духовное растление" (в статье "Россия и Германия", 1844).

    Тютчев же даёт подлинное осмысление внешней скудости родной земли: за скудостью укрывается смирение, освящающее собою и терпение, покорность воле Христа. Именно Его воле, ибо

      Удручённый ношей крестной,
      Всю тебя, земля родная,
      В рабском виде Царь Небесный
      Исходил, благословляя (1,161)

        (1855)

    Не называя прямо, Тютчев подводит читателя к этому важнейшему для него понятию - Святая Русь. Русская земля - Святая Русь, ибо несёт в себе благословение Спасителя, а на себе ношу крестную, завещанную Им (не забудем: идти за Христом значит нести свой крест: Мф. 10,38). Смирение Святой Руси - от смирения Самого Христа, явившего высший образ, идеал смирения: от Рождества в яслях до принятия позорной "рабской" казни на Кресте.

    Гордыня (гордыня ума прежде всего) мешает разглядеть за внешней убогостью сквозящую святость смирения - но пророческое слово поэта напоминает об Истине. Его слово направлено - к необходимости сознания Русью своей ответственности за свет истинной веры и сознания ноши своей крестной.

    Всё сказанное может быть постигнуто лишь верою, но не рассудком. Вот та проблема - истинного знания, - в спорах о которой постоянно сходились славянофилы и западники. Тютчев в этом споре заявляет твёрдо:

      Умом Россию не понять,
      Аршином общим не измерить:
      У ней особенная стать -
      В Россию можно только верить (1,210).

        (1866)

    Ныне появилось множество ниспровергателей этого тютчевского утверждения. Но вдуматься: если Россия понимается как Святая Русь, а всякое обращение к святости возносит мысль к Богу как Началу всех начал, то не уму, а лишь вере подсильно это в себя вместить. Если столь простая истина трудна для чьего-либо сознания, то как же дерзает оно на нечто высшее, на постижение святости?

    Те же, кто хотят применить к России "общий аршин", обличают лишь шаблонность собственного мышления, неспособного выйти из общих мест и стереотипных представлений. Так и к любому народу неприменимы единые стереотипы, ибо нации неповторимы и своеобразны - все. А кому мило унылое единообразие, конформистская узкость - должны бы они для начала преодолеть в себе столь недостойный способ мироосмысления, ибо он далёк от правды.

    Не стоит, однако, полагать, будто признание России Святой Русью предполагает непременное утверждение её безгрешности и непорочности. Святая Русь - идеал, который дан нам Христом Спасителем. Но отвечаем ли мы Его благословению? Ведь "рабский вид" может соответствовать и рабскому духу. Вера в Россию не есть вера в нынешнюю безупречную святость Руси - но в возможность её движения к идеалу. Тютчев говорит о том прямо и ясно:

      Над этой тёмною толпой
      Непробуждённого народа
      Взойдёшь ли ты когда, Свобода,
      Блеснёт ли луч твой золотой?..

      Блеснёт твой луч и оживит,
      И сон разгонит и туманы... (1,169)

    Следует с определённостью сказать, что поэт имеет в виду не ту свободу, которую заидеологизированное сознание большинства связывает со стереотипом "революционной борьбы" - к революции у Тютчева было неизменное неприятие, - Тютчев ведёт речь о Свободе в высшем, религиозном понимании, что и раскрывается далее в его стихах. Ведь у всякого, кто непредубеждённо прочтёт приведённые строки, родится вопрос: в чём же залог веры в "золотой луч Свободы"? Как, при каком условии она осуществится? Вопрос важнейший: в ответе на него - наша судьба. Ведь и греховность велика:

      Но старые, гнилые раны,
      Рубцы насилий и обид,
      Растленье душ и пустота,
      Что гложет ум и в сердце ноет, -
      Кто их излечит, кто прикроет?.. (1,169)

    Поэт, пророк - утверждает с несомненностью:

      Ты, риза чистая Христа... (1,169)         (1857)

    Вот то слово, на которое народ должен ответить. Сочувствие этому слову станет и для народа, как для самого поэта,- Благодатью.

    Но этот идеал может осуществить себя только там, где отступит и смирится горделивое человеческое Я. Вот одна из самых задушевных мыслей Тютчева. Запад в этом отношении представляется Тютчеву безнадёжным, ибо жизнь и душу Запада узнал поэт не понаслышке, не подобно тем, кто издалека обольщаясь, сотворил себе из Европы кумир, - но в результате долгого и спокойного, пристально-внимательного изучения в тесном соприкосновении с европейской жизнью.

    Значительные годы провел Тютчев в лютеранской Германии и католической Италии - и именно в особенностях их религиозной жизни усмотрел он причины духовного тупика, в котором оказался Запад.

    Знаменитое стихотворение "Я лютеран люблю богослуженье..." (1834) обманчиво апологетично первою строфою своею - но в ней завлекающая ловушка для того, кто захочет узреть в стихах родственный душе смысл. Не всякий сразу распознает здесь иронию:

      Я лютеран люблю богослуженье,
      Обряд их строгий, важный и простой -
      Сих голых стен, сей храмины пустой
      Понятно мне высокое ученье (1,53).

    Но "люблю" здесь - значит: "ценю, ибо понимаю истинный смысл, ибо в пустоте этой внешней нет обмана, но есть откровенное отражение внутренней пустоты". А что именно так - раскрывается в последующих строках:

      Не видите ль? Собравшися в дорогу,
      В последний раз вам вера предстоит:
      Ещё она не перешла порогу,
      Но дом её уж гол и пуст стоит... (1,53)

    Последняя строка второй строфы явно отсылает к словам Христа:

    "Сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели! Се, оставляется вам дом ваш пуст" (Мф. 23,37-38).

    Вера покидает этот дом, и скоро он останется обезбоженным бесповоротно. "Лютеран богослуженье" есть последняя попытка воззвать к навсегда оставляющему храм Спасителю - и тщетная.

      В последний раз вам вера предстоит...

      Ещё она не перешла порогу,
      Ещё за ней не затворилась дверь...
      Но час настал, пробил... Молитесь Богу,
      В последний раз вы молитесь теперь (1,53).

        (1834)

    Остается лишь мёртвая форма - без жизни, без одухотворяющего начала, достойная сожаления и печальной иронии, какую видим мы в стихотворении "И гроб опущен лишь в могилу..." (1836).

    Если лютеран поэт удостоил лишь иронией своей, поэтической и невесёлой, то на католицизм он обрушивает гневный сарказм. В ответ на энциклику папы Пия IX от 26 ноября 1864 года, в которой свобода совести была отнесена к "заблуждениям века", Тютчев обличительно непримирим:

      Был день, когда Господней правды молот
      Громил, дробил ветхозаветный храм,
      И, собственным мечом своим заколот,
      В нём издыхал первосвященник сам.

      Ещё страшней, ещё неумолимей
      И в наши дни - дни Божьего суда -
      Свершится казнь в отступническом Риме
      Над лженаместником Христа.

      Столетья шли, ему прощалось много,
      Кривые толки, тёмные дела,
      Но не простится правдой Бога
      Его последняя хула...

      Не от меча погибнет он земного,
      Мечом земным владевший столько лет, -
      Его погубит роковое слово:
      "Свобода совести есть бред!" (2,162)

    В католическом отступничестве Тютчев видит "тяжкий тысячелетний грех" (стихотворение "Свершается заслуженная кара...", 1867). Подобно славянофилам, заметим, он нигде не говорит о "разделении Церквей", но всегда об отделении, отступничестве католического мира от единства веры, от Православия.

    В своих наблюдениях над католичеством Тютчев близок многим западникам. Так, его негодование на католический дух несвободы живо заставляет вспомнить рассуждения на эту же тему у католического священника Печерина. Абсолютно совпадает Тютчев с Чаадаевым во мнении, что католицизм устраивает "Царство Христово как царство мира сего" 14. Правда Чаадаева это приводило в восхищение, Тютчев же усматривает в том едва ли не главную причину всех нестроений и пороков Запада.

    "...Разве присваивать себе Божественное не значит то же, что отрицать его?"15 - задает он риторический вопрос в статье, специально посвящённой порокам католического бытия, - "Папство и римский вопрос" (1849).

    Привязанная к чисто земным интересам, католическая церковь оказывается поглощённой, по убеждению Тютчева, даже не человеческим Я, но римским Я - что ещё мельче и губительнее для неё. Там, где господствуют земные интересы, человек отрывается от Бога и оказывается предоставленным самому себе, его же Я оказывается "противным Христу по существу" 16. Следствие не заставляет себя ждать - революция, разрушительная для бытия человека дьявольская приманка. О революции Тютчев годом ранее (в статье "Россия и революция") писал:

    "...Чувство смирения и самоотвержения, составляющее основу христианства, она намерена заменить духом гордости и превозношения, благотворительностью вынужденной; и взамен братства, проповедуемого и принимаемого во имя Бога, она намерена утвердить братство, налагаемое страхом..."

    И следом иронически присовокупил:

    "За исключением этих различий, её господство действительно обещает обратиться в царство Христово"17.

    Должно признать, что взгляды Тютчева весьма родственны тем идеям, которые несколько позднее будет развивать Достоевский.

    Своё понимание папизма как тёмной греховности, как отступления от христианства поэт незадолго до смерти ясно выразил в стихотворных строках ("Ватиканская годовщина", 1871):

      Был день суда и осужденья -
      Тот роковой, бесповоротный день,
      Когда для вящего паденья
      На высшую вознёсся он ступень, -

      И, Божьим Промыслом теснимый,
      И загнанный на эту высоту,
      Своей ногой непогрешимой
      В бездонную шагнул он пустоту, -

      Когда, чужим страстям послушный,
      Игралище и жертва тёмных сил,
      Так богохульно-добродушно
      Он божеством себя провозгласил...

      О новом бого-человеке
      Вдруг притча создалась - и в мир вошла,
      И святотатственной опеке
      Христова Церковь предана была.

      О, сколько смуты и волнений
      С тех пор воздвиг непогрешимый тот,
      И как пред бурей этих прений
      Кощунство зреет и соблазн растёт.

      В испуге ищут правду Божью,
      Очнувшись вдруг, все эти племена,
      И как тысячелетней ложью
      Она для них вконец отравлена.

      И одолеть она не в силах
      Отравы той, что в жилах их течёт,
      В их самых сокровенных жилах,
      И долго будет течь, - и где исход?

      Но нет, как ни борись упрямо,
      Уступит ложь, рассеется мечта,
      И ватиканский далай-лама
      Не призван быть наместником Христа (2,230-231).

    С болью отметил Тютчев рабское следование иноземному суемудрию - идеям прогресса и цивилизации, - каким постепенно заражалась Россия. Они и сами-то фальшивы, ибо бездуховны, но подражание чужеродным образцам вдвойне отвратительно:

      Куда сомнителен мне твой,
      Святая Русь, прогресс житейский!
      Была крестьянской ты избой -
      Теперь ты сделалась лакейской (2,145).

        (1860-е гг.)

    Особенно злободневно и мудро звучат эти горькие строки к началу XXI столетия, содержащие прозорливое предупреждение вечным холопам либерального пошиба:

      Напрасный труд - нет, их не вразумишь, -
      Чем либеральней, тем они пошлее,
      Цивилизация для них фетиш
      Но недоступна им её идея.

      Как перед ней ни гнитесь, господа,
      Вам не снискать признанья от Европы:
      В её глазах вы будете всегда
      Не слуги просвещенья, а холопы (2,196).

        (1867)

    Кому как не ему, истинному европейцу, было доступно оценить по достоинству западническое холуйство русских либералов...

    Так верно понимать всё, так тонко и глубоко чувствовать истину, так обострённо ощущать губительность греховных состояний и страстей человеческого Я - и не иметь часто силы противиться им!

    И вот мученье для души: знать истину и не следовать истине... Ужасаться шевелящемуся в глубинах собственной натуры хаосу - и не находить силы противиться ему.

    Так мы подошли к важнейшему - что освещает жизнь и судьбу истинным светом, что выражает закон любого человеческого бытия и что не оставляет загадок при осмыслении жизненного пути поэта:

    "Дух мыслящий, неуклонно сознающий ограниченность человеческого ума, но в котором сознание и чувство этой ограниченности не довольно восполнялось живительным началом веры; вера, признаваемая умом, призываемая сердцем, но не владевшая ими всецело, не управляющая волей, недостаточно освещавшая жизнь, а потому не вносившая в неё ни гармонии, ни единства. <...> В этой двойственности, в этом противоречии и заключается трагизм его существования"18.

    Закон простой: бессилие человека - в недостатке веры. В том единственно истинная причина трагизма человеческого бытия. Где сильна вера - трагедии нет и быть не может.

    Сознавая своё недостоинство, он сознавал себя и тяжко наказанным.

      Всё отнял у меня казнящий Бог:
      Здоровье, силу, волю, воздух, сон... (1,226)

    Так он мыслил на пороге смерти. И он же видел залог надежды на прощение Божие - в прощении той женщины, жены, которая, несомненно оскорблённая изменою, нашла в себе силы не оставить его, в тяжком наказании пребывавшего. В том узрел он Промысл Творца:

      Одну тебя при мне оставил Он,
      Чтоб я Ему ещё молиться мог (1,226).


    - Принял ли Всевышний эту молитву?

    Будем верить и надеяться...

    Мы уже встречались со свидетельствами о том, что отпечатлевалось на лице поэта - Пушкина, Гоголя - в момент перехода от времени к вечности. Сохранилось такое свидетельство и о Тютчеве.

    "...Лицо его <...> видимо озарилось приближением смертного часа, - писал И.С.Аксаков Ю.Ф.Самарину. - Он лежал безмолвен, недвижим, с глазами, открыто глядевшими, вперёнными напряжённо куда-то, за края всего окружающего с выражением ужаса и в то же время необычайной торжественности на челе. "Никогда чело его не было прекраснее, озарённее и торжественнее..." - говорит его жена. <...> Священник также свидетельствовал мне, что Тютчев хранил полное сознание до смерти, хотя уже не делился этим сознанием с живыми. Вся деятельность этого сознания, вся жизнь мысли в эти два дня выражалась и светилась на этом, тебе знакомом, высоком челе..."19.

    Но что отражал этот ужас! и что за мысль светилась на челе поэта?..

    

    Примечания

    * Здесь и далее ссылки на стихотворения Тютчева даются непосредственно в тексте по изданию: Тютчев Ф.И. Лирика. Т.1-2. М.,1965; с указанием тома и страницы в круглых скобках.

    1. Аксаков И.С. И слово правды... Уфа, 1986. С.277-278.

    2 Там же. С.237.

    3. Писания св..отцов. T.I. С.305-306.

    4. Цит.по: Кожинов Вадим. Тютчев. М.,1994. С.477

    5. Аксаков И.О. И слово правды... С.267.

    6. Там же. С.235.

    7. Сочинения Ф.И.Тютчева. СПб., 1900. С. 475-476.

    8. Там же. С.475.

    9. Аксаков И.С. Цит. соч. С.259.

    10. Там же. С.235.

    11. Там же. С.231,240,242,251.

    12. Там же. С.255-258.

    13. Там же. С.261.

    14. Сочинения Ф.И.Тютчева. С.499.

    15. Там же. С.499.

    16. Там же. С.501.

    17. Там же. С.476.

    18. Аксаков И.О. Цит.соч. С.237.

    19. Цит.по: Кожинов Вадим. Цит.соч. С.478.

    М.М.Дунаев. Православие и русская литература.
Части I-II. Москва, "Христианская литература". 2001.



[Версия для печати]
  © 2005 – 2014 Православный паломнический центр
«Россия в красках» в Иерусалиме

Копирование материалов сайта разрешено только для некоммерческого использования с указанием активной ссылки на конкретную страницу. В остальных случаях необходимо письменное разрешение редакции: palomnic2@gmail.com