Главная / Библия и литература / Знакомые страницы глазами христианина / Державин Г. Р. / Парадокс Державина. Григорий Зобин Парадокс Державина
В 2006 году исполняется 190 лет со дня смерти русского поэта-классициста Гаврилы Романовича Державина (1743–1816)
Словесность в XVIII веке мыслилась по преимуществу делом частным, хотя и была проникнута пафосом государственного и общественного служения. На первом месте в сознании человека "столетья безумна и мудра" стояла служба как таковая. Даже крупнейшие писатели не могли да и не хотели игнорировать "Табель о рангах". Достаточно вспомнить русского посланника в Париже князя Кантемира, действительного статского советника Сумарокова, куратора Московского университета Хераскова, секретаря Коллегии иностранных дел Фонвизина.
Но, наверное, никто не проявлял такого пыла и ревности к государственным делам, как крупнейший поэт эпохи — Державин. (С фамилией-то словно подгадал!) И его служебного рвения не объяснишь только тем, что, в отличие от юношей из знатных семей, не было у будущего "певца Фелицы" и сенатора влиятельной родни и связей, что надеяться мог этот выходец из мелкопоместного нищего шляхетства лишь на свои силы и трудолюбие, проходя путь от рядового солдата до министра юстиции. Дело совсем в другом — всей горячностью своей натуры, всем сердцем Державин воспринимал службу как служение, почитал её главным в жизни. Даже и неприятности-то его связаны с тем, что уж слишком ревностно служил он отечеству, слишком нетерпим к чиновным "слабостям", особенно когда дело касалось вышестоящих, слишком привержен правде:
Но я тем коль бесполезен,
Что горяч и в правде чорт. А ещё — слишком искренне любил он государыню, слишком был предан ей и слишком уж отождествил живую Екатерину со своей Фелицей. "Скажите же ему, наконец, что чин почитает чина", — говорила в раздражении императрица после ссоры Державина с очередным начальником. Так и не смог усвоить один из лучших русских поэтов и до смешного честный и усердный сановник это первейшее правило "придворной грамматики". Другим руководствовался:
Вельможу должны составлять
Ум здравый, сердце просвещенно; Собой пример он должен дать, Что звание его священно, Что он орудье власти есть, Подпора царственного зданья; Вся мысль его, слова, деянья Должны быть — польза, слава, честь. Если Сумароков, Фонвизин, а уж тем более Новиков и Карамзин стремились принести пользу отечеству прежде всего своим пером, то для Державина гораздо важнее была именно государственная служба. Это последующие поколения полагали (и, надо сказать, не без основания), что главное в жизни Державина — его стихи. Сам-то он так не считал. То есть в глубине души, конечно, хорошо сознавал уникальность своего огромного дара, в чём даже шутя признавался в стихотворении, написанном, когда узнал, что у него по соседству есть однофамилец — сельский батюшка:
Един есть Бог, един Державин, —
Я в глупой гордости мечтал, — Одна мне рифма — древний Навин, Что солнца бег остановлял. Тем не менее поэзия для него не профессия, не основное занятие, а дело досуга, то, что прилагается к чему-то иному, уже обеспечившему достойное положение в обществе и на служебной лестнице. Стихи, подобно изящным "кунштюкам" той эпохи, украшали надёжное место в жизни, на котором можно было изменить что-то к лучшему, увидеть плоды своих трудов. Державин сделал очень много доброго на всех занимаемых им постах, о чём дал подробный отчёт в своей деловой прозе — "Записках из известных всем происшествиев и подлинных дел, заключающих в себе жизнь Гаврилы Романовича Державина". Он и в стихах провозглашал первенство дела перед словом. Отвечал Храповицкому на упрёк в том, что в стихотворных одах порой льстил титулованным особам, по-военному чётко:
За слова — меня пусть гложет,
За дела — сатирик чтит. Формулу эту впоследствии оспорил Пушкин, утверждая тождество поэтического слова и поступка. Но разве исчерпывается Державин этой декларацией? Может ли быть всё так просто с тем, чей космос держится напряжением между множеством противоположностей? Здесь на каждое утверждение приходится отрицание. Поэтический мир Державина необычайно сложен по структуре. Всё его творчество пронизано драматическим внутренним диалогом — о человеке и его месте. И не только среди людей, в обществе, в истории, но и в вечности.
Державин был слишком мудр, чтобы не понимать того, что все "дела", за которые его должно чтить: труды государственного мужа, жизнь в обществе, благоустройство любимой Званки, словом, дела века сего — идут лишь до одного порога. Имя этому порогу — смерть. В неё всё низвергается, как в водопад (тоже, кстати, излюбленный державинский образ). Смерть вызывает у поэта метафизический леденящий ужас. Это ужас небытия как такового.
Ничто от роковых когтей
Ни кая тварь не убегает; Монарх и узник — снедь червей, Гробницы злость стихий снедает; Зияет время славу стерть: Как в море льются быстры воды, Так в вечность льются дни и годы; Глотает царства алчна смерть. Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся; Приемлем с жизнью смерть свою, На то, чтоб умереть, родимся. Без жалости всё смерть разит: И звёзды ею сокрушатся, И солнцы ею потушатся, И всем мирам она грозит. ............ Но так и мужество пройдёт, И вместе к славе с ним стремленье; Богатств стяжание минёт, И в сердце всех страстей волненье Прейдёт, прейдёт в чреду свою. Подите, счастьи, прочь возможны, Вы все пременны здесь и ложны: Я в дверях вечности стою. В свете грядущей смерти с её вселенским масштабом всё то, что так высоко ценится у людей и к чему стремился и сам Державин, рассыпается в прах. Мотив Экклезиаста — бренности всех земных дел, зловещей бессмыслицы "суеты сует" — был в высшей степени присущ его поэзии. Перед лицом вечности ничто не выдерживало испытания, оказываясь на поверку преходящим и тленным. Державин тщетно пытался отгородиться от этого неизбывного страха и простыми, чистыми радостями жизни: любовью, музыкой, дружеским кругом, домашним бытом — и служебными делами, и праведными поступками, и, наконец, стоическим, философским, в духе Горация отношением к самой смерти — всем тем, что отозвалось в его стихах.
Жизнь есть небес мгновенный дар;
Устрой её себе к покою
И с чистою твоей душою Благословляй судеб удар. Но в глубине-то своей Державин не мог довольствоваться таким ответом. Не мог остановиться на нём. Чувствовал, что от бездны этим не заслониться и не спастись. Какие уж там "дела" да забавы! Здесь разговор идёт у последней черты…
Тайный советник Державин совершил в русской поэзии неслыханный переворот. Впервые в ней личное оказалось выше и значимее общественного и государственного. Вопрос о подлинном бессмертии человека был поставлен с небывалой прежде остротой и глубиной. Упрямый правнук мурзы Багрима привык всегда и во всём идти до конца. Одоление небытия должно было состояться не в горних высях, а на столь дорогой Державину земле и не чьим-нибудь, а его собственным подвигом и прорывом в иное измерение. И он, полностью разочаровавшись в незыблемости "дел" (чему немало способствовал горестный опыт жизни), берётся теперь за последнее своё орудие — лиру. Только через неё он может приобщиться бессмертию. Только творчеством побеждается тленность и косность мира сего. Сильнее всего этот прорыв обозначился в одном из самых прекрасных стихотворений Державина — "Лебедь".
Перед нами — вольное переложение известной оды Горация, но Державин, как было свойственно всей нашей поэзии XVIII–XIX столетий, переводил только своё — то, что потом получало непременные права гражданства в российской словесности, навсегда становилось её фактом. Часто ли мы вспоминаем, что "Замок Смальгольм" принадлежит Вальтеру Скотту, а "Кубок" — Шиллеру? Для нас это Жуковский. То же самое произошло и с "Лебедем". Он подвёл итог жизни Гаврилы Романовича Державина.
Необычайным я пареньем
От тлена мира отделюсь, С душой бессмертною и пеньем, Как лебедь, в воздух поднимусь. В двояком образе нетленный,
Не задержусь в вратах мытарств; Над завистью превознесенный, Оставлю под собой блеск царств. Да, так! Хоть родом я не славен,
Но, будучи любимец Муз, Другим вельможам я не равен И самой смертью предпочтусь. Не заключит меня гробница,
Средь звёзд не превращусь я в прах; Но, будто некая цевница, С небес раздамся в голосах. Вот как писал об этом стихотворении непревзойдённый знаток Державина и один из прямых его наследников в русской поэзии Владислав Ходасевич: "Поэтическое “парение”, достигающее у Державина такого подъёма и взмаха, как, может быть, ни у кого из прочих русских поэтов, служит ему верным залогом грядущего бессмертия — не только мистического, но и исторического. И последнее для него, созидателя и обожателя земных благ, пожалуй, ценнее всего. И “с небес” хочет он снова “раздаться в голосах”; хочет, чтоб слово его всегда было внятно той самой земле, которую он так любил. Слово его должно вечно пребыть на земле реальной частицей его существа. Его плотская связь с землёй не должна порваться".
Казалось бы, можно поставить точку. Но гений всегда чреват отточием. И удивительное дело — хотя поэзия на шкале ценностей Державина в финале оказывается выше государственных и всех прочих трудов, но и её невозможно назвать окончательным знаком бессмертия. За несколько дней до смерти поэт начал оду "На тленность". Он успел записать на грифельной доске только две строфы, ставшие одним из шедевров русской поэзии и грозным предостережением новому времени. Строфы эти — свидетельство тому, что мучительные сомнения в достижимости бессмертия через лиру не оставляли Державина до последних его часов.
Река времён в своём стремленьи
Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей. А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы, То вечности жерлом пожрётся И общей не уйдёт судьбы. Одним словом, испытания вечностью не выдерживают не только повседневные человеческие "дела", относящиеся к текущему моменту истории, но и то, что составляет область вдохновения, пространство полёта Державина-поэта.
Поистине огромна амплитуда колебаний в космосе его творчества, безмерны противоположности. Но всё же есть в нём и некий "структурный центр", сообщающий стройность всему зданию державинской поэзии. Центр, где эти противоположности сходятся и обретают свой окончательный смысл. Речь идёт об оде "Бог". Написанная в ранний период, она, тем не менее, имеет программный характер. В ней слышатся отзвуки лиры Ломоносова, которому тогда Державин стремился следовать. Как он сам признавался, "правила поэзии почерпал из сочинений г. Тредиаковского, а в выражении и штиле старался подражать г. Ломоносову".
Ода "Бог" сразу отсылает нас к её источникам — ломоносовским "Утреннему…" и "Вечернему размышлению о Божьем величестве". Там перед нами встаёт грандиозная картина мироздания, возвещающая о непостижимом величии и мощи его Творца:
Лице свое скрывает день,
Поля покрыла мрачна ночь, Взошла на горы чорна тень, Лучи от нас склонились прочь. Открылась бездна, звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна. Песчинка как в морских волнах,
Как мала искра в вечном льде, Как в сильном вихре тонкой прах, В свирепом как перо огне, Так я, в сей бездне углублен, Теряюсь, мысльми утомлен! ............. Сомнений полон наш ответ О том, что окрест ближних мест. Скажите ж, коль пространен свет? И что малейших дале звезд? Несведом тварей вам конец? Скажите ж, коль велик Творец? Ту же картину мы видим и у Державина в оде "Бог":
Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет Хотя и мог бы ум высокий, — Тебе числа и меры нет! Не могут духи просвещенны, От света Твоего рожденны, Исследовать судеб Твоих: Лишь мысль к Тебе взнестись дерзает, В Твоём величьи исчезает, Как в вечности прошедший миг. ............... Ты цепь существ в Себе вмещаешь, Её содержишь и живишь; Конец с началом сопрягаешь И смертию живот даришь. Как искры сыплются, стремятся, Так солнцы от Тебя родятся; Как в мразный, ясный день зимой Пылинки инея сверкают, Вратятся, зыблются, сияют, Так звезды в безднах под Тобой. Какие удивительные образы красоты сотворённой Вселенной и Божественного величия! Уже не раз говорилось о том, что Державин в истории русской поэзии был первым настоящим художником в полном смысле слова. Именно он начал использовать в стихах всю палитру красок, всё богатство цветовой гаммы, а кроме того — поразительные световые эффекты.
Свет у Державина — доминирующее начало. Читая его стихи, насквозь пронизанные световой стихией, поневоле вспоминаешь строки Цветаевой:
Не краской, не кистью!
Свет — царство его, ибо сед. Ложь — красные листья: Здесь свет, попирающий цвет. Цвет, попранный светом. Свет — цвету пятою на грудь. Не в этом, не в этом ли: тайна, и сила, и суть… Через величие космоса открывается и величие Бога, безмерно превосходящего Своё творение. Это сближает Ломоносова с его "Размышлениями" и Державина с одой "Бог". Но Державин пошёл намного дальше и глубже предшественника. Своим гениальным поэтическим наитием он нащупал вопросы, не слишком характерные для XVIII века. Это столетие было больше озабочено проблемами общего, Державин же одним из первых задумался о частном. Точнее говоря, о том, что такое личность с точки зрения вечности. Ломоносов восторгался "Божиим величеством", видя небесную красоту. Державин поставил вопрос, что есть человек перед Богом. Поэт раскрыл безмерность Божественного замысла через понимание места и значения в нём песчинки по имени человек — самого странного, непонятного и удивительного творения, сочетающего в себе ничтожество и величие одновременно. Здесь Державин шёл следом за псалмопевцем, создавшим один из самых прекрасных гимнов Творцу Вселенной и человеку на земле — 8-й псалом: "Когда взираю я на небеса Твои, дело Твоих перстов, на луну и звёзды, которые Ты поставил: то что есть человек, что Ты помнишь его, и сын человеческий, что Ты посещаешь его? Не много Ты умалил его пред Ангелами; славою и честью увенчал его" (Пс 8. 4–6).
Псалмы нередко становились для Державина источником вдохновения. Значительную часть его наследия составляют их переложения. Отзвук арфы Давидовой слышен во многих державинских стихах. Так и в оде "Бог". Композиционно она делится на две части. В первой поэт восторгается бесконечностью и всемогуществом предвечного Творца, во второй — пытается решить вопрос о человеке. Бытие его в свете Божьем видится Державину парадоксальным.
Как капля, в море опущенна,
Вся твердь перед Тобой сия. Но что мной зримая вселенна? И что перед Тобою я? В воздушном океане оном, Миры умножа миллионом Стократ других миров, — и то, Когда дерзну сравнить с Тобою, Лишь будет точкою одною; А я перед Тобой — ничто. Итак, человек — пылинка, даже меньше. О каком же тогда бессмертии через "дела" или через "слова" может вообще идти речь? И жизнь, и смерть полностью лишены смысла. Всё низвергается в ничто.
Река времён в своём стремленьи
Уносит все дела людей… Подобное восприятие было присуще деизму — распространённому в XVIII веке учению, согласно которому Бог, сотворив мир, не участвует в его жизни как Промыслитель, внеположен ему. Державин тоже хорошо знал, что ни мир, ни человек не сравнимы с Богом. Но знал он и нечто другое, то, что открылось ему и через Священное Писание, и через личный опыт поэтического прозрения: Бог дышит во всём, пронизывает Собой всё мироздание, живёт в людских сердцах, и именно благодаря этому человек, столь ничтожный в видимой действительности, становится сопричастен подлинному бытию и бессмертию.
Ничто! — Но Ты во мне сияешь
Величеством Твоих доброт; Во мне Себя изображаешь, Как солнце в малой капле вод. Ничто! — Но жизнь я ощущаю, Несытым некаким летаю Всегда пареньем в высоты; Тебя душа моя быть чает, Вникает, мыслит, рассуждает: Я есмь — конечно, есть и Ты! Ты есть! — природы чин вещает,
Гласит моё мне сердце то, Меня мой разум уверяет, Ты есть — и я уж не ничто!
В Боге человек обретает своё место во Вселенной. Он — её "золотое сечение", самый тугой её узел. Но положение это также внутренне противоречиво. Оно, как и поэзия Державина, держится всё той же огромной амплитудой колебаний между бесконечно удалёнными друг от друга полюсами.
Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества; Я средоточие живущих; Черта начальна Божества; Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю, Я царь — я раб — я червь — я бог! Но, будучи я столь чудесен, Отколе происшел? — безвестен; А сам собой я быть не мог. Твоё созданье я, Создатель!
Твоей премудрости я тварь, Источник жизни, благ податель, Душа души моей и Царь! Твоей то правде нужно было, Чтоб смертну бездну преходило Моё бессмертно бытие; Чтоб дух мой в смертность облачился И чтоб чрез смерть я возвратился, Отец! — в бессмертие Твое. Здесь и наполняются бытийственным, вечным смыслом и каждый миг жизни, и повседневные дела, и то, что "остаётся чрез звуки лиры и трубы…".
Из классической одномерности Державин совершил прорыв к пониманию всей сложности и необъятности человеческого "я", его сущностного предназначения и высшей драгоценности. В нём нелёгким поиском, на ощупь русская поэзия находила пути в ещё не ведомое ей.
Григорий Зобин
Источник Истина и жизнь № 1/2006 |
© 2005 – 2014 Православный паломнический центр «Россия в красках» в Иерусалиме Копирование материалов сайта разрешено только для некоммерческого использования с указанием активной ссылки на конкретную страницу. В остальных случаях необходимо письменное разрешение редакции: palomnic2@gmail.com |