Фотогалерея :: Ссылки :: Гостевая книга :: Карта сайта :: Поиск :: English version
Православный поклонник на Святой земле

На главную Паломнический центр "Россия в красках" в Иерусалиме Формирующиеся паломнические группы Маршруты Поклонники XXI века: наши группы на маршрутах Поклонники XXI века: портрет крупным планом Наши паломники о Святой Земле Новости Анонсы и объявления Традиции русского паломничества Фотоальбом "Святая Земля" История Святой Земли Библейские места, храмы и монастыри Праздники Чудо Благодатного Огня Святая Земля и Святая Русь Духовная колыбель. Религиозная философия Духовная колыбель. Поэтические страницы Библия и литература Древнерусская литература Библия и русская литература Знакомые страницы глазами христианинаБиблия и искусство Книги о Святой Земле Православное Общество "Россия в красках" Императорское Православное Палестинское Общество РДМ в Иерусалиме Журнал О проекте Вопросы и ответы
Паломничество в Иерусалим и на Святую Землю
Рекомендуем
Новости сайта
«Мы показали возможности ИППО в организации многоаспектного путешествия на Святую Землю». На V семинаре для регионов представлен новый формат паломничества
Павел Платонов (Иерусалим). Долгий путь в Русскую Палестину
Елена Русецкая (Казахстан). Сборник духовной поэзии
Павел Платонов. Оцифровка и подготовка к публикации статьи Русские экскурсии в Святую Землю летом 1909 г. - Сообщения ИППО 
Дата в истории

1 ноября 2014 г. - 150-летие со дня рождения прмц.вел.кнг. Елисаветы Феодоровны

Фотогалрея

Главная страница фотогалереи


В предверии Нового 2014 года и Рождества Христова на Святой Земле

Сергиевское подворье Императорского Православного Палестинского Общества (ИППО): фотолетопись 1887-2010.

 
 
  
 
  
  
  
  
  
 
Интервью с паломником
Протоиерей Андрей Дьаконов. «Это была молитва...»
Материалы наших читателей

Даша Миронова. На Святой Земле 
И.Ахундова. Под покровом святой ЕлизаветыАвгустейшие паломники на Святой Земле

Электронный журнал "Православный поклонник на Святой Земле"

Проекты ПНПО "Россия в красках":
Раритетный сборник стихов из архивов "России в красках". С. Пономарев. Из Палестинских впечатлений 1873-74 гг.
Удивительная находка в Иерусалиме или судьба альбома фотографий Святой Земли начала XX века
Славьте Христа  добрыми делами!

На Святой Земле

Обращение к посетителям сайта
 
Дорогие посетители, приглашаем вас к сотрудничеству в нашем интернет-проекте. Те, кто посетил Святую Землю, могут присылать свои путевые заметки, воспоминания, фотографии. Мы будем рады и тематическим материалам, которые могут пополнить разделы нашего сайта. Материалы можно присылать на наш почтовый ящик

Наш сайт о России "Россия в красках"
Россия в красках: история, православие и русская эмиграция


 
Главная / Библия и литература / Знакомые страницы глазами христианина / Чехов А. П. / Племянница Соня. "Дядя Ваня" А. П. Чехова: прославление смиренных. Любовь Боровикова
 
Племянница Соня
"Дядя Ваня" А. П. Чехова: прославление смиренных
 
Возможны ли человеческие отношения в принципе? Кажется, Чехов размышлял об этом всю жизнь. Человечность как воздух, который вдыхаешь, не думая о нём; как вода из колодца, которой нельзя напиться и которая ничего не стоит; как нить, на которую светло и спокойно нанизываются день за днём, год за годом... Такая божественно обыденная, необманная человечность – у Чехова всегда только возможность, только "быть может". А вот тоска по ней откровенна, очевидна. Она лейтмотив многих его вещей (если говорить о драматургии, тех же "Трёх сестёр", где существо без сердца изничтожает настоящих, живых людей, и ничего нельзя поделать с этим – "шершавое животное" сильнее).
 
"Дядя Ваня" в этом плане произведение особое – на вечный, как будто не имеющий решения вопрос о человечности Чехов отвечает здесь чудесно ясным и твёрдым "да". Но расслышать это "да", добраться до него не так просто: умнейший и скромнейший из авторов держит свои убеждения при себе, не обременяя ими героев. У каждого своя правда, своя правота, а что думает по этому поводу их создатель, откроется тому, кто не пропустит ни одной из правд, ничью не отодвинет в сторону.
 
Начинается "Дядя Ваня" пасмурно (ремарка к первому действию). Но в пьесе не пасмурно, а темно. Темно от всеобщей тоскливой злобы, которой изнуряют друг друга обитатели имения Войницких. Степень родства здесь ничего ни для кого не значит. Сын с трудом выносит мать ("старая галка, maman, одним глазом смотрит в могилу, а другим ищет в своих умных книжках зарю новой жизни"), мать отвечает ему тем же ("Тебе почему-то неприятно слушать, когда я говорю"). Отец собирается лишить дочь крыши над головой ("Продолжать жить в деревне мне невозможно... Я предлагаю продать именье"), а бабушка не замечает единственную внучку (на протяжении всех четырёх действий пьесы ни разу не обращается к ней, ни по поводу, ни без. У Чехова, бесконечно внимательного к произнесённому, а ещё больше – не произнесённому его героями, такое не может быть случайностью).
 
Почему эти умные, воспитанные люди живут так безжалостно? Так безнадёжно? Почему их отношения – либо пустота, либо какое-то дикое мясо, болезненный нарост претензий и преувеличений? О чём всё-таки хотел рассказать Чехов? О нелюбви, до которой не дотянуться ни правде, ни печали? Но в "Дяде Ване" и печаль, и правда могущественны как ни в одной, быть может, чеховской вещи. Пасмурно начавшаяся, темнеющая до черноты в середине (не случайно второе действие происходит ночью, перед грозой), пьеса к концу излучает свет, для которого не находишь слов. Отсветы, отблески этого сияния чувствуются, бродят в воздухе с самого начала, но только в финале автор позволит ему вспыхнуть, выйти на поверхность.
 
Знак даст одна из последних ремарок: "Соня зажигает лампу". Сейчас, проводив последнего гостя, осиротевшие дядя и племянница сядут за свой общий рабочий стол и начнут "работать, работать" – Войницкий стучать костяшками счётов, а Соня записывать: "2 февраля масла постного 20 фунтов... 16 февраля опять масла постного 20 фунтов... Гречневой крупы..." И вдруг, "ни с того ни с сего", без объяснений, без перехода, потечёт, польётся моцартовски чистым звуком, долгим и прозрачным, красота жалости, красота человечности. Зазвучат непостижимые слова об ангелах, о небе в алмазах. Племянница дяди Вани – настоящая героиня пьесы – упразднит ими всю боль и злобу, накопившуюся в доме Войницких, сотрёт, как губкой, превратит в ничто.
 
Когда потрясение, в которое ввергает это чудо, теряет остроту и можно на свободе, не торопясь вглядеться в обитателей дома Войницких, начинаются неожиданности. Прежде всего, начинаешь понимать, что не дядя Ваня, но Соня – центральное лицо пьесы, а названием Чехов отвлекает внимание от своей целомудренно-незаметной героини.
 
По мере того как вникаешь в это, меняется всё: освещение пьесы, её цвет, звук, погода. И больше того – меняешься ты сам, иначе смысл происходящего в "Дяде Ване" ускользает. Борис Зайцев, любивший Чехова сколь нежной, столь и проницательной любовью, сказал о замысле "Дядя Вани" коротко, всего двумя словами – прославление смиренных.
 
Это трудно понять поначалу. Даже просто отыскать смиренных среди всех этих уязвлённых, без конца выясняющих отношения персонажей нелегко. Тут важно не проваливаться, как в болотную гущу, в их монологи, а идти, как по течению ручья, за движением мысли автора, идти послушно и внимательно.
 
Если продолжить сравнение с ручьём и болотом, племянница дяди Вани Соня – родник, живое, тихо бьющееся сердце пьесы. Рядом с нею все словно бы приходят в себя, теряют наркотическую зависимость от чужой и собственной растравленности. На Сонин голос отзывается оглохший от боли дядя Ваня, её дарит доверием ироничный Астров, её расположения настойчиво добивается светская Елена Андреевна. Почему? Наверное, потому, что у Сони нет отношений с людьми, но есть отношение к ним. Одинаковое для всех – бережное.
 
Соня и небрежность, тем паче Соня и пренебрежение – вещи несовместные. С какой чудесной поспешностью, например, она утешает своего "крёстненького", задетого равнодушием великолепной Елены Андреевны, которой недосуг запомнить его имя ("Илья Ильич – наш помощник, правая рука. (Нежно.) Давайте, крёстненький, я вам ещё налью"), и как готовно идёт навстречу самой Елене Андреевне, не слишком-то ей симпатичной ("... (Обнимает её.) Довольно сердиться"). Как привычно помнит о других, о старенькой няне ("Ты бы ложилась, нянечка. Уже поздно"), и как легко забывает о себе, наткнувшись на чужое страдание ("Идут дожди, всё гниёт... Я работаю одна, совсем из сил выбилась. (Испуганно.) Дядя, у тебя на глазах слёзы!")
 
Очевидно, что Соня, младшая в семье, – существо иной, нездешней породы. Доискиваться, откуда её душевная грация, почему она одна из всех наделена даром внимания и понимания, кажется странным. Да и как-то неуместно рядом с её словно бы врождённой, природной чуткостью само понятие исключительности, избранности. Но Соня – действительно избранница. Чехов действительно избрал её, изъял из круга прочих персонажей. Разница между ними и Соней огромна, разительна, не заметить её нельзя.
 
Вот они, многоречивые, утомлённые, невесёлые обитатели дома Войницких: страдающая душевной анемией Елена Андреевна ("Я нудная, эпизодическое лицо, и в музыке, и в доме мужа"); умный и погасший, потихоньку спивающийся Астров ("Моё время уже ушло... Постарел, заработался, испошлился... Давно уже никого не люблю"); дядя Ваня, искалеченный своей злосчастной страстью, превращённый ею в "человеческое животное, водимое полом, как вол за кольцо" (Гессе).
 
А вот Соня – неизменно ясная, приветливая, немногословная, как Корделия. Автор словно задался целью укрыть свою героиню от суждений и обсуждений: она, как солнечный луч, появляется и исчезает незаметно. Надо сделать над собою усилие, чтобы вспомнить, что незаметность эта обдумана, выстроена, – с таким изумительным мастерством Чехов "инструментирует" её.
 
Разве кому-нибудь, например, придёт в голову, что невесомая Соня – полновластная и полноправная хозяйка процветающего имения? Что этот обширный, с террасами и пристройками, дом в двадцать шесть комнат, этот сад с аллеями и удобными качелями у крыльца, этот старинный семейный стол с самоваром под старым тополем принадлежат ей? Разве бывают такие беззвучные, такие ненастойчивые хозяйки?
 
Между тем из текста пьесы следует, что Соня очень дельно и деятельно управляет поместьем: она торгует маслом и мукой, ведёт конторские книги, затемно поднимается на сенокос. К ней, а не к дяде Ване приходят мужики договариваться о спорной пустоши, она сердится и страдает, что гниёт скошенное сено. Но говорится об этом между прочим, как бы не всерьёз. Ни разу не звучит в пьесе голос Сони-хозяйки, Сони-помещицы, владелицы имения.
 
Не вплетается Сонин голос и в хор уколов и укоров, сопровождающий жизнь обитателей имения, ни разу не сливается с ним. Соня молчит даже тогда, когда заскучавшему в деревне Серебрякову взбредает в голову продать дом, где он гостит, и он академически благодушно озвучивает своё намерение во всём его сверхъестественном цинизме. Чехов даёт хозяйке дома только одну реплику в этой длинной, жёстко-напряжённой сцене, и Соня говорит о милосердии...
 
Можно ли яснее показать, насколько чужда дяди Ванина племянница злобе дня и места сего? Насколько вне житейского ужаса, в котором вынуждена существовать? Но если это так, если Соня – не от мира сего, если она чудо и исключение, почему она так естественно смотрится в пьесе, так спокойно выносит атмосферу дома, где нечем дышать от горечи?
 
И тут проступает прозрачная, с самого начала открытая, но по-чеховски молчаливая тайна "Дяди Вани": Соня не единственный свет в "окошке" пьесы. У её человечности очень крепкие и долгие корни. Тихо-мирно, занимаясь своим делом, не претендуя ни на чьё внимание, живёт рядом с Соней её настоящая семья – няня Марина Тимофеевна, вырастившая её и заменившая ей мать, и "крёстненький" Илья Ильич, души не чающий в своей Сонечке ("Я когда-то крестил Сонечку, и его превосходительство знает меня очень хорошо").
 
Для тех, кто не воспринимает людей как фон (чего Чехов абсолютно, категорически не приемлет), няня и крёстный, два второстепенных персонажа, из последних потихоньку становятся первыми: Соня вся в них.
 
Здесь ещё один парадокс, ещё одна линия обороны Сониной незаметности, а на самом деле – свободы, прекрасной неприкосновенности человеческой души, человеческого существования. Как неуместна Соня в роли хозяйки, точно так же "не тянет" она на профессорскую дочку. Что общего между Золушкой-Соней и её отцом, которому милы и любезны три вещи на свете: успех, известность, шум ("Я хочу жить, я люблю успех, люблю известность, шум")? Или между Соней и её эмансипированной бабушкой, которая "ненавидит всё, кроме своих брошюр и профессора"? Кроткая нянина дочка и живёт по-няниному, вопреки своему социальному статусу, вопреки положению, которое занимает в родной семье.
 
"Читайте пьесу, там же всё написано!" – оборонялся Чехов от Станиславского, когда тот, ставя "Вишнёвый сад", без конца просил разъяснений. Так и здесь: "всё написано" о главной, настоящей Сониной семье, прежде всего о няне Марине, основании и утверждении дома Войницких.
 
Она, как и подобает классической няне, поит, кормит, утешает, убирает и ворчит. Но, с головою ушедшая в заботы, не выпускающая, словно добрая Парка, недовязанного чулка из рук, няня живёт в пьесе как никто внимательно и мудро. Её выбирает в собеседницы умница Астров (их разговором, в котором измотанный работой доктор жалуется ей на душевную неприкаянность, начинается пьеса), у неё ищет защиты и чудаковатый Сонин крёстный, которого деревенские дразнят приживалом. И обоих равно она утешает, обоих равно берёт под крыло, спокойно и твёрдо, как наделённая властью свыше ("люди не помянут, зато Бог помянет", "все мы у Бога приживалы").
 
Единственная в доме, няня способна пожалеть даже "герра профессора". Для всех он кара, наказание Господне, а для неё – несчастный, неразумный, непонятливый старик ("Старые что малые, хочется, чтобы пожалел кто... Пойдём, батюшка, в постель... Пойдём, светик... Я тебя липовым чаем напою, Богу за тебя помолюсь").
 
Что уж говорить о Соне – свете няниных очей. Всегда она рядом со своей "сироткой", всегда видит и слышит её – и за самоваром ("Там, нянечка, мужики пришли. Поди поговори с ними, а чай я сама..."), и когда внедрившийся в их мирный дом бес разрушения творит своё чёрное дело (как это ни странно, о бесе говорит Елена Андреевна, которая и привела его с собою).
 
В сцене неудавшегося убийства, где люди в безумии топчут друг друга, няня с её ворчаньем-вязаньем – скала, сила. К ней взывает Соня в молчаливом отчаянии ("Нянечка, нянечка!"), и с извечно-материнским "ничего, деточка, ничего" няня утешает, успокаивает её, гладит по волосам. Злу нечем поживиться здесь, нечего делать с двумя этими существами – в их любящую тишину ему вовек не проникнуть.
 
Здесь же присутствует ещё один человек, над которым зло не властно, – Сонин крёстный Илья Ильич Телегин, "или, как некоторые зовут меня по причине моего рябого лица, Вафля". Вафля – это смешно, а смешное избавляет от необходимости думать. Но комичность Вафли – точно такая же ширма, как и Сонина неприметность. И то и другое – способ, благодаря которому автор может высказывать бесконечно важные для него, высокие вещи, не боясь профанировать их или впасть в пафос.
 
В сущности, Сонин "крёстненький" – святой. Это человек по-настоящему праведной жизни. Чехов аттестует его как обедневшего помещика, но он из достаточно состоятельной семьи: имение, в котором живут Войницкие и где нашёл приют на старости лет сам Телегин, куплено у его родных. Обеднел же Вафля-Телегин потому, что "долга не нарушал": "отдал своё имущество на воспитание деточек, которых она прижила с любимым человеком" ("она" – давным-давно бросившая Вафлю жена). Дядя Ваня, которому Вафля излагает свою историю, отмахивается от него, как от мухи, но читателю-зрителю не мешает прислушаться к ней. И вспомнить, когда, при каких обстоятельствах Чехов выводит Телегина на сцену.
 
Это важно, потому что Сонин крёстный "возникает" в определённые моменты: когда зло, исходящее от профессорской четы и затронувшее дядю Ваню, цепляет его особенно грубо и хищно. Вафля в эти минуты словно бы прикрывает Войницкого собою – своей бестолковой преданностью, своей нежной, нелепой, торопящейся заботой.
 
Первый раз это происходит, когда дядя Ваня досадует, почему молодая Елена Андреевна не изменяет своему старому мужу. Тогда Телегин и произносит свой комичный по форме ("Кто изменяет жене или мужу, тот, значит, неверный человек"), но прекраснейший по сути мини-монолог о любви, которая всё покрывает и не ищет своего, тем более прекрасный, что жизнь свою он так и прожил.
 
Тот свет, который вырвется на волю в финале пьесы, мерцает уже сейчас, в её начале, – в этих телегинских словах. Ещё заметнее он в "чёрном" третьем действии, когда Серебряков предлагает домашним по доброй воле стать бездомными, лишиться крыши над головой, дабы он, профессор, ни в чём не нуждался. Телегин не слышит Серебрякова. Гладкие словеса о процентах с имения для него просто колебание воздуха, но дикая боль, какой реагирует на профессорскую мертвечину дядя Ваня, в ту же секунду прожигает и его. Когда Вафля-Телегин, не помня себя, кидается на помощь своему другу и покровителю, может быть, только он и чувствует, что беда уже не на пороге, а рядом, в двух шагах. Ему надо заговорить её, остановить вползающий в комнату огонь.
 
Происходит нечто удивительное, не очень согласующееся с образом робкого Телегина, но вполне согласное с замыслом Чехова о смиренных: деликатнейший Сонин крёстный опять и опять – четырежды! – вмешивается в разговор Войницкого и Серебрякова. Первый раз он смущённо (здесь и далее чеховские ремарки курсивом) бормочет что-то о "родственных чувствах", какие питает к науке. Второй раз, умоляя дядю Ваню замолчать, Вафля дрожа целует его – как несчастный ребёнок, который не в силах помирить взрослых. Третья его реплика – стон: "Не надо, Ваня, не надо... Не могу..." И наконец, со словами "я не могу... не могу... я уйду" Телегин уходит – в сильном волнении.
 
Сонин "крёстненький" сделал свой выбор – отказался участвовать в преступлении, имя которому ненависть. А читавший Шопенгауэра дядя Ваня не понимает того, что как дважды два ясно (и страшно) неучёному Телегину: где ненависть, там нет правды, нет и правых.
 
Как раз здесь – точка пересечения обеих позиций, обеих партий пьесы: открыто выходят на свет не ищущие своего, а те, кто ищет своего, при своём и остаются – в темноте. Линия разлома между ними, паутинно тонкая вначале, теперь словно обведена ярко-красным. Что же разводит родственно близких Телегина и Войницкого? Разъединяет нежно-родных дядю и племянницу?
 
Смиренные – Соня и оба крыла её человечности, няня и крёстный, – прикосновенны к высшему в жизни: жалости и радости. Отсюда несокрушимая нянина сердечность и полное "неизъяснимого блаженства" добродушие Телегина, отсюда и милая, ровная Сонина приветливость. Над ними словно и воздух другой. Когда скучающая Елена Андреевна недоумевает: "Как это я ни с того ни с сего возьму вдруг и пойду лечить или учить?" – кажется, она вот-вот заденет головой скошенный книзу потолок своего существования. А над Соней всегда небо. Весело и необидно, как всё, что делает, она изумляется: "А я вот не понимаю, как это не идти и не учить. Погоди, и ты привыкнешь. (Обнимает Елену Андреевну.) Не скучай, родная".
 
Вся Соня здесь, с её правдивостью и мягкостью, страхом задеть и желанием обнадёжить. Откуда у неё эта лёгкая, деятельная, сияющая доброжелательность? Почему далеко не худшие люди пьесы – дядя Ваня и тот же Астров – обделены ею?
 
Люди евангельской жизни, смиренные, – в "Дяде Ване" ещё и люди евангельской веры. И Соня, и няня верующие. Няня живёт именем Бога и ради Бога – это более чем очевидно из текста пьесы. А Соня – нянина дочка и в этом: ходит в церковь ("В прошлое воскресенье, когда выходили из церкви, я слышала, как говорили про меня"), молится ("О Боже, пошли мне силы... Я всю ночь молилась...").
 
И что такое её финальный монолог, как не молитва? "Атеист" и "агностик" Чехов дал этим двенадцати молитвенным строкам такую силу, что после них не страшно жить. Они сдвигают с места всю его трудную, горькую пьесу, отрывают от земли, омывают покоем, от которого душа воскресает.
 
Соня идёт к своему монологу через всю пьесу, от первой радостной реплики: "Мы завтра поедем в лесничество, папа" – до прощальной, чуть слышной, как эхо: "Что же делать, надо жить..." Лесничество – это Астров, тот, кого она любит "больше матери" и кого к концу пьесы теряет, видимо, навсегда. Проводив гостей, Соня и дядя Ваня остаются одни, не в доме – на свете. Дядя и племянница, два потерпевших крушение человека, две обречённые любови. И тут Чехов даёт скромнейшей из своих героинь выпрямиться во весь её духовный рост, хотя по видимости происходит то же, что обычно.
 
На протяжении всех четырёх действий Соня помнила о других – понимала, жалела, заботилась. То же она делает и сейчас – опалённая чужим страданием, забывает о своём. Племянница, вытирающая слёзы "бедному, бедному дяде Ване", становится для него в эту горчайшую для обоих минуту всем на свете – сестрою, матерью, другом. Её умная, нерасслабленная любовь на глазах воздвигает башню, в которую не смеет проникнуть отчаяние, – теми самыми словами, без которых непредставима русская и мировая литература (и собственная жизнь). "Небо в алмазах" – не красноречие страдания, а добытая честным душевным трудом правда о мире, в котором человечность всё-таки возможна.
 
За плечами Сони, обнимающей дядю Ваню, – великие тени: Антигоны, Психеи, Корделии. ...Душа, сохранившая человечность, склонённая над душой, в которой темно, согревающая её собою... †
 
Любовь Боровикова
 


[Версия для печати]
  © 2005 – 2014 Православный паломнический центр
«Россия в красках» в Иерусалиме

Копирование материалов сайта разрешено только для некоммерческого использования с указанием активной ссылки на конкретную страницу. В остальных случаях необходимо письменное разрешение редакции: palomnic2@gmail.com