Фотогалерея :: Ссылки :: Гостевая книга :: Карта сайта :: Поиск :: English version
Православный поклонник на Святой земле

На главную Паломнический центр "Россия в красках" в Иерусалиме Формирующиеся паломнические группы Маршруты О проекте Поклонники XXI века: наши группы на маршрутах Поклонники XXI века: портрет крупным планом Наши паломники о Святой Земле Новости Анонсы и объявления Традиции русского паломничества Фотоальбом "Святая Земля" История Святой Земли Библейские места, храмы и монастыри Праздники Чудо Благодатного Огня Святая Земля и Святая Русь Духовная колыбель. Религиозная философия Духовная колыбель. Поэтические страницы Библия и литература Библия и искусство Книги о Святой Земле Журнал. (Электронная версия) Православное Общество "Россия в красках" Императорское Православное Палестинское Общество РДМ в Иерусалиме История Русской Духовной Миссии в Иерусалиме. Архимандрит Никодим (Ротов) Арх. Антонин Капустин-начальник РДМ в Иерусалиме. Арх.Киприан (Керн). Статьи разных авторовВопросы и ответы


Паломничество в Иерусалим и на Святую Землю
Рекомендуем
Новости сайта
Святая Земля и Библия. Смотрите новый цикл фильмов о Святой Земле: Часть 1-я, Часть 2Часть 3
Главный редактор портала «Россия в красках» в Иерусалиме представил в начале 2019 года новый проект о Святой Земле на своем канале в YouTube «Путешествия с Павлом Платоновым»
Людмила Максимчук (Россия). Из христианского цикла «Зачем мы здесь?»
«Мы показали возможности ИППО в организации многоаспектного путешествия на Святую Землю». На V семинаре для регионов представлен новый формат паломничества
Павел Платонов (Иерусалим). Долгий путь в Русскую Палестину
Елена Русецкая (Казахстан). Сборник духовной поэзии
Павел Платонов. Оцифровка и подготовка к публикации статьи Русские экскурсии в Святую Землю летом 1909 г. - Сообщения ИППО 
Дата в истории

1 ноября 2014 г. - 150-летие со дня рождения прмц.вел.кнг. Елисаветы Феодоровны

Фотогалерея
Православные паломники на Святой Земле в октябре-ноябре 2017 года

Святая Земля в 2016-2017 годах
Интервью с паломником
Протоиерей Андрей Дьаконов. «Это была молитва...»
Материалы наших читателей

Даша Миронова. На Святой Земле 
И.Ахундова. Под покровом святой ЕлизаветыАвгустейшие паломники на Святой Земле

Электронный журнал "Православный поклонник на Святой Земле"

Проекты ПНПО "Россия в красках":
Раритетный сборник стихов из архивов "России в красках". С. Пономарев. Из Палестинских впечатлений 1873-74 гг.
Удивительная находка в Иерусалиме или судьба альбома фотографий Святой Земли начала XX века
Славьте Христа  добрыми делами!

На Святой Земле

Обращение к посетителям сайта
 
Дорогие посетители, приглашаем вас к сотрудничеству в нашем интернет-проекте. Те, кто посетил Святую Землю, могут присылать свои путевые заметки, воспоминания, фотографии. Мы будем рады и тематическим материалам, которые могут пополнить разделы нашего сайта. Материалы можно присылать на наш почтовый ящик

Наш сайт о России "Россия в красках"
Россия в красках: история, православие и русская эмиграция


 

Архимандрит Киприан (Керн)

О.АНТОНИН КАПУСТИН

Архимандрит и начальник Русской Духовной Миссии в Иерусалиме

 (1817-1894гг.)

(1) - так обозначены ссылки на примечания. Примечания в конце главы.

{1} - так отмечены номера страниц в книге.

Глава V.  Русское и вселенское.
 
"...Национальные чувства всего легче порождают психологию беспредметного и неосмысленного раздражения"...
В. Г. Короленко

     Жизнь в Афинах и Царьграде была для о. Антонина не только временем расцвета его научной деятельности, но и очень значительным этапом в развитии его церковного миросозерцания. Это был период осознания им и раскрытия идеи вселенскости и соборности Православия. Из Киева в Афины приехал русский магистр Академии, русский ученый иеромонах, воспитанник и сын русской поместной Церкви; из Царьграда в Иерусалим поехал уже выросший во весь свой могучий рост церковный деятель, мыслящий и сознающий Православную Церковь как вселенское единство всех христианских народов, живущих в Ней благодатной жизнью. В эти годы русский провинциал в нем дорос и доразвился внутренне до способности восприять смысл исполнения Церкви во всем величии ее вселенского идеала. Это смело может почитаться самым крупным переломом во всем его мировоззрении, и явилось оно результатом долгого и внимательного наблюдения, глубокого размышления и изучения всего того, что ему дали эти 15 лет жизни среди греческого духовенства и народа и путешествий по самым разнообразным странам православного восточного мира. {79} Окончательное завершение этого процесса духовного развития его случилось, конечно, уже в Палестине после долгой жизни и знакомства с православной арабской стихией и восточными инославными сообществами, но оно могло стать успешным только благодаря предварительному 15-етнему периоду в Афинах и Константинополе. Этот процесс в его духовной жизни и занимает нас в настоящей главе.
     Ослабление вселенского сознания в христианстве совершалось постепенно, уступая все более настойчивому исканию мелочных различий во мнениях и обрядах, а в Русской Церкви было плодом особенно ложного исторического процесса. Ко времени принятия нами христианства от греков в греческой церкви уже значительно угас пафос первохристианского вселенского единения в любви. Он стал уже очень часто заменяться национально-греческим, ромейским. Мы приняли христианство, так сказать, из вторых рук, христианство хотя и православное, но специфически византийское. В самой Византии уже едва звучал тот некогда мощный аккорд языков, который был чудесно показан в Сионской горнице как символ и знак христианского благовестия всем народам. Эта всенациональная, вселенская симфония, можно казать, к тому времени почти отзвучала. Нам нужно было, принимая христианство, вместе с тем и прежде всего византинизироваться. Этот процесс во многом для нас, диких лесных и степных кочевников "с раскосыми и жадными глазами", был весьма благодетелен. Но он мог быть приемлемым и терпимым народным самосознанием, только пока это последнее не стало сильнее и рельефнее определяться. С тех пор, когда мы уже сами ощутили себя причастными благодатной христианкой жизни, когда мы увидали своих родных святых, вскормленных воздухом наших болот, то почувствовалось и немалое стеснение от затянувшейся греческой опеки в церкви.
     Так мы сначала завели у себя своих русских архиереев и митрополитов вместо приезжих греческих, потом откупились от необходимости выпрашивать согласие Царьграда на выбор первостоятеля, и, воспользовавшись тяжелыми обстоятельствами у греков, своего митрополита произвели в патриархи и поверили в чудную легенду о "белом клобуке" и о "трех Римах", считая, что уже после нас "четвертому не быти". Мы распространялись все больше на северо-восток, преодолевая последствия "чингисханова наследия" и все меньше задумывались и обращали внимание на то, что происходило на берегах Босфора.
     Как-то мимо нас прошли все эти бесчисленные крестовые походы, переселения империи в Никею и обратно в Константинополь, споры {80} с папами. Мы все делали свое дело, поглощали басурман-татар и других инородцев, во многом поглощались сами их культурой и не заметили, как это "турский Махмет" воцарился в той самой Св. Софии, где еще не так давно наши посланцы Владимира Красного Солнышка зачарованные недоумевали, где они — на небе или на земле. К этому времени мы не только церковно окрепли, но и почувствовали себя независимыми и совершеннолетними. Создав у себя многолюдные монастыри, выстроив дивные храмы, вырастив сонмы подвижников и угодников, мы забыли свою родословную, стали относиться с пренебреженем и свысока к своим духовным отцам. Вот что, например, в своей челобитной царю Алексею Михайловичу писали соловецкие иноки: "Самые греческие учители, егда приезжают в русскую землю, ни един лица своего перекрестить не умеют и ходят без крестов. Поселяне им дивятся и глаголют, что де они, палестинские власти, пастыри и учители нарицаются, в иную землю учити приезжают, а сами лица своего перекрестить не умеют: то како и чему им нас, поселян, научити, и какова от них научитися нам православия, какова ждать в вере исправления" (126). А когда восточные иерархи приехали судить о русском расколе, мы в лице протопопа Аввакума ответили им такой отповедью и показали такое высокомерие, что дальше некуда: "И у вас православие пестро стало от насилия турского Махмета. Приезжайте и впредь к нам учиться..." (127). И это подсудимый и ученик своим судьям и учителям! Можно с уверенностью сказать, что и Никон, и царь, да и вся церковная Русь думали так же и в душе за это нисколько Аввакума не осудили. Восточным патриархам почет и честь оказывали, кланяться — кланялись, кадить — кадили, а в глубине души чувствовали свое над ними превосходство, основанное на политической силе и богатстве, т. е. исключительное внешнее. Мы у себя увидели восточных иерархов, наместников апостольских престолов не как почетных гостей и учителей, а как бедных родственников, приехавших за царской милостыней. И такое отношение утвердилось надолго, до наших дней включительно. Дальнейшее течение истории это только углубило. Перемена канонического устройства нашей Церкви и рост нашей политической мощи еще более усилили эту неправду. В восточных патриархах наша дипломатия научилась видеть простые пешки на шахматной доске, и самое наше церковное дело на Востоке стало нами откровенно мыслиться как одна из сфер влияния нашей политики. Наши дипломаты позволяли себе даже резко и решительно делать патриархам замечания и читать нотации для искоренения некоторых недочетов {81} и зло употреблений в их церковной жизни, что, конечно, смущало и оскорбляло святителей (128). Порой и поведение нашего Синода бывало необъяснимым: почему-то иногда мы не отвечали на приветственные грамоты и обращения восточных иерархов (129). В решениях и мнениях митрополита Филарета так часто звучат нотки если не высокомерия, то нескрываемого вежливого снисхождения к нерусскому аспекту Православия. Мы себя ощущали политически сильными, и это всего больше содействовало нашей отчужденности от вселенской Церкви.
     Вначале еще кое-как поддерживалась более или менее тесная связь и общение между церквами — дщерью и матерью, о жизни и важнейших событиях сообщали одна другой, но потом это стало все больше слабеть и выходить из обихода, так что еще до получения нами церковной самостоятельности от греков мы себя осознали очень скоро независимыми. Так, если в начале такие крупные вопросы церковной жизни, как канонизация святых и введение новых праздников было делом общецерковным, вселенского характера и как таковое именно и понималось, то весьма скоро у нас стала появляться другая тенденция — показать свою от Константинополя обособленность. Так еще первые мученики свв. Борис и Глеб были не только канонизованы с ведома греков, но и почитались также и ими. Икона этих святых была даже и в храме св. Софии в Константинополе (130). Но уже скоро после этого мы перестали извещать греков и общаться по этого рода вопросам. Так в XII веке мы установили у себя праздник перенесения мощей св. Николая из Мир Аикийских в Бари. По-видимому, ни сообщение о том, ни каких-либо сношений по этому поводу не было. Практика дальнейшей канонизации русских святых следует тому же принципу от времен древних до последних дней (131). До учреждения Синода канонизировано нами всего 207 святых (132) (68 до Макарьевских соборов 1547—-49 гг. и 139 от 1547 года до учреждения Синода). Можно с уверенностью утверждать, что о большинстве их не было даже сообщено Царьграду, не говоря уже о формальных переговорах, сношениях, согласии и т. д. Знаменательно то, что до митрополита Макария, т. е. в то еще время, когда существовала Византия, и авторитет константинопольского патриарха не был поколеблен, из 68 святых было причислено к общецерковному почитанию только 7, а остальные 61 как местночтимые. По-видимому, только для прославления св. Петра, митрополита Московского, митрополит Феогност обратился за дозволением к патриарху царьградскому Иоанну Калеки в 1339 г.(133) Во  всех остальных случаях первосвятители  российские действовали{82}самостоятельно. Правда, нет таких канонических постановлений, которые бы требовали обязательного извещения других церквей о святых данной церкви, но, несомненно, что подобные извещения укрепляют взаимную связь и дух соборности. Обособленность же и отчуждение отдельных церквей увеличивает и рознь, и неприязнь между ними. Не приходится, конечно, говорить, что со времени падения Византии наша независимость стала нами еще острее чувствоваться (134).
     Мы очень быстро забыли, что мы ведь только часть всего общества верующих и отождествили себя со всей вселенской Церковью, забыв о том, что на Востоке находятся престолы апостольские, хранители древних отеческих преданий, и что только соборное единение нас всех составляет вселенскую полноту Церкви. Подобное ненормальное положение не могло не смущать как русскую Церковь, так и Царьградскую, ибо в течение более или менее продолжительного времени и сами греки не ставили нас в известность о канонизации своих новых святых. Этот вопрос был обсуждаем при личном свидании вновь назначенного начальником нашей Миссии в Иерусалиме еп. Кирилла (Наумова) Мелитопольского с вселенским патриархом Кириллом в 1857 г. Об этом вопросе обобщения почитания святых писал еп. Кирилл (15 января 1808 г. за № 35) и самому митрополиту Петербургскому Григорию (Постникову), что бесспорно должно было вместе с донесениями о том же о. Антонина (см. ниже) заставить наш Синод призадуматься над этим вопросом серьезнее (135).
     За упомянутой вольностью последовали и другие. В богослужение, которое особенно легко воспринимает национальные мотивы, мы скоро ввели не мало новшеств, часто касающихся наиболее существенных моментов его. Так в XVI веке мы, славяне (вероятнее всего, что мы русские именно), ввели и потом так у себя и закрепили, и узаконили чтение священником тайно тропаря третьего часа: "Господи, Иже Пресвятого Твоего Духа..." в момент призывания Св. Духа на литургии. С греческой практикой того времени мы не справлялись, возможно, что даже и не поинтересовались узнать, и, таким образом, в богослужебном обиходе двух церквей укоренилась столь бросающаяся в глаза разница в важнейшем моменте литургии: по славянскому служебнику читается после молитвы эпиклезы тропарь 3-го часа, греки же следуют повсеместной и древнейшей практике и тропаря не читают.
     Кроме того, мы допускали и допускаем бесчисленное множество менее значительных, но часто менее, если и совсем неоправдываемых новшеств. Единство церковное отнюдь не требует буквального, {83} формального и до мелочей единства, одинаковости в богослужении. Наоборот, духу национальному, поместным особенностям всегда давалась очень большая свобода, поскольку это не искажает смысла богослужения. Эти местные особенности только оживляют и разнообразят общее содержание литургического богословия, но мы допустили многое такое, что не следовало бы допускать. Оставим в стороне так называемые "величания", поемые у нас на утрени больших праздников, без которых нельзя себе и представить нашу торжественную всенощную, но которые совершенно неизвестны на Востоке и которые, нельзя сказать, чтобы значительно дополняли и украшали наше богослужение. В них, во всяком случае, больше чувствительности, эмоциональности, чем назидания. Величания мы ввели в конце XIV века, никого не спросясь и узаконив, вероятно, практику какой-нибудь лавры, введшей у себя этот обычай (136).
     Но обратимся к самому укладу нашего суточного богослужения, хотя бы к так называемым всенонщым. В наших, большей частью городских, приходских церквах стал укореняться обычай еще в X—XVI веке служить утреню с вечера, соединяя ее с вечерней и называя все это для самоутешения всенощной (137), хотя бы эта служба длилась всего 1,5—2 часа. Этим совершено уничтожался смысл самой утрени как благодарственной после сна и ночи службы. Этим мы еще более и резко отделились от православного Востока, в угоду своей лени, справедливо наведя на себя нарекание в самочинии и ослаблении церковной дисциплины. Мы стали у себя распространять свои излюбленные облики богослужения, часто далекие от классических образцов византийского литургического творчества, как, например, бесчисленные акафисты, частенько с униатским настроением, малосодержательные и безвкусные, но утомительные для слуха и внимания длиннейшие молитвы и стихиры. Потом завели совершенно неправославное направление в иконографии под влиянием итальянской живописи (румяные и декольтированные Мадонны и т. п.) ив хоровом, партессном, концертном пении и многое другое в том же роде, как, например, коленопреклонения, траурные облачения, "венчики" и "разрешительные молитвы" при погребении, царские многолетия на царских часах и т. д., и т. д.
Но всего любопытнее именно то, что, введя какое-либо новшество, мы очень скоро начинали верить, что оно-то и есть истинно православный облик богослужения или церковного устроения, и что все другое, с ним не согласное, пусть хотя бы и более древнее и исконное, в силу одного того, что оно не наше — уже есть и неправославное {84}. Таков своеобразный русский шовинизм! Настоящей любви к своему родному мы не имели и не имеем, а такого рода бахвальством любим кое-когда щегольнуть.
     Это все обратило наше богослужение (к XIX в.) в очень пышный и декоративный, но бедный содержанием церемониал. Русская архиерейская служба с одеванием архиерея посреди церкви, с громоподобным протодиаконом, бесчисленными поклонами затмевала внутренний смысл самой литургии. Постоянно, даже в самых важных моментах евхаристии она перебивается каким-либо выражением чинопочитания архиерею. Больше видишь его, архиерея, больше воздается внешнего почитания ему, чем святыне: троекратное каждение ему и один раз иконам, все время поклоны архиерею после каждого возгласа и т. д. По остроумному замечанию одного нашего иерарха русский архиерей каждое воскресение празднует свой пятидесятилетний юбилей, настолько он является объектом поклонения и почитания. Восток ничего этого не знает. Там архиерей во время службы меньше заметен, чем наш, не так собой заслоняет святыню.
     Не много отстала от архиерейской и служба архимандричья (138). Пышность мы ввели и сюда: архимандритам присвоили привилегии, отличили их не только митрой, но некоторых и правом архиерейской "встречи со славой", а иногда (у ставропигиальных) и панагией, правом осенения дикирием и трикирием, посохом с "сулком" (каковой принадлежности облачения Восток, кстати сказать, совсем и не знает), — что взятое все вместе давало поводы иногда и едкому острословию над нашими архимандритами на Востоке: "Фальшивые архиереи!" Затем дали митру протоиереям, ввели целую систему отличий крестами ("наперсный", кабинетский ", "с украшениями", "докторский", в свое время были еще и "за севастопольскую кампанию" и т. д.), отличий набедренниками, фиолетовыми скуфьями и камилавками, тогда как камилавка на Востоке есть неотъемлемая часть священнического одеяния — рясы, а скуфья чисто домашний головной убор. Невозможно и перечислить всех нововведений и отступлений наших во всех областях церковной жизни. Ниже мы предоставим самому о. архимандриту говорить о том на основании его наблюдений.
     Но кроме этих и подобных литургических отступлений мы грешили и грешим не мало и в каноническо-дисциплинарной области церковной жизни. Сюда прежде всего нужно отнести такие два крупные расхождения в канонической практике двух местных церквей, как, во-первых, степени родства, воспрещающие брак, где мы заняли ничем {85} неоправдываемую позицию снисхождения, переходящую границы всего возможного и допустимого с точки зрения даже самой широкой церковной икономии. Мы узаконили тут то, что Церковь всегда считала недозволенным и против чего решительно восставала. Во-вторых, мы встали на точку зрения попустительства и снисхождения еще и в другом вопросе первостепенной важности в церковной жизни, а, именно, принятие в Православие римо-католиков и протестантов. Оставляя в стороне вопрос, чья позиция правильнее с точки зрения христианского икономизма и церковной правды — греческая и старо-русская до XVIII века, требующая нового крещения всех неправославных, или же наша современная, допускающая принятие инославных через дополнительное совершение таинств миропомазания и покаяния, а для священных лиц даже иногда и в сущем сане, т. е., иными словами, признающая действительность инославных таинств. Это вопрос специального характера, могущий интересовать канонистов и догматистов, но факт остается фактом: мы до известного времени придерживались греческой практики (при патриархе Ермогене еще перекрещивали латинян), а потом ввели свою особую, не справившись с греками и начав, таким образом, расходиться со всей вселенской Церковью в самых основных принципах канонической проблематики.
Но безусловно самым вопиющим нашим каноническим беззаконием была церковная реформа Петра Великого: упразднение патриаршества и соборного строя Церкви и замена всего этого коллегиальной протестантской системой управления постоянным Синодом. Церковь окончательно подчинилась государству, самые дорогие заветы Евангелия были попраны русским самодержавием. Реформа Петра была логическим завершением взаимоотношений Церкви и Государства на Востоке и предельным этапом "константиновского" периода в истории. Это имело огромное значение для русской Церкви, отдалив ее еще больше от восточных поместных церквей. Этим как бы узаконился мезальянс огосударствленной Церкви с "священной властью", ликвидировать который по логике истории пришлось уже революции.
     Отсюда-то вот и пошли эти деления архимандритов на классы с особыми каждому привилегиями, введение производства епископов в архиепископы и митрополиты на кафедрах епископских, награждение их крестами на клобуках, награждение духовенства орденами и всевозможными знаками отличия (кресты на орденских лентах, различные значки и т. д.). Все это содействовало губительному разделению духовенства на две категории, как бы два служилых сословия, резко одно {86} от другого обособленные: один — ученое монашество, предназначенное к занятию высших иерархических должностей, с академической скамьи лелеявшее свои карьерные вожделения, и примыкавшее к нему городское белое духовенство, тоже на виду у архиерея и начальства, и второй — многочисленное сельское и захолустное духовенство, все эти неведомые Капустины, Туберозовы, Бенефактовы, смиренные, тихие апостолы, лишенные каких-либо привилегий, заеденные средой и нищетой и забытые всеми. Между этими двумя слоями духовенства было не только различие и пропасть, существовали боязнь, и натурально, и нелюбовь, с одной стороны, и нескрываемое презрение, с другой. В среде некоторых "ученых монахов" было даже как бы признаком хорошего тона говорить и думать с пренебрежением о семейных батюшках и даже об архиереях из вдовых священников, а себя считать духовной аристократией. Русское духовенство синодального периода, по крайней мере, городское и иночествующее (ученое) было заражено язвой честолюбия и местничества, иногда даже не престающего и у престола Божия при соборных служениях и требующего строгого соблюдения каждым своего по чину и рангу ему подобающего места.
     Этого всего греческое и арабское духовенство не знает. Не знает в силу исторических обстоятельств (турецкое иго, нищета и иные совершенно взаимоотношения с государственной властью), а также и вследствие своих национальных психологических особенностей. Те, кто жил на Востоке и среди балканских славян, не мог не поражаться относительным безразличием и равнодушием тамошнего духовенства к местам, чинам и отличиям и всегда мог уловить снисходительную улыбку их при виде нашей, кажущейся им детской, суетности и любви к чинопочитанию, всевозможным нашим "архимандритам первого класса", митрофорным протоиереям, архиепископам, подчиненным митрополиту, игуменам чисто титулярным, без монастырей, выслуживающим в этом чине ценз и т. д. Правда, греческое славолюбие пошло несколько иным путем, тоже, конечно, свидетельствующим об угасании духа евангельского, именно путем пышных, звонких, но и пустоименных титулов своих высших иерархов, как то: "Божественнейший", "Блаженнейший", "Святейший", "Судья Вселенной", "Тринадцатый апостол", "Пастырь пастырей" и т. д. Но их архиереи и священники не спорят из-за места у престола, не поминают при великом входе своих рангов и отличий, как наши: "священноархимандритство твое", "протоиерейство твое", "священноигуменство твое", производя при этом изрядный гул в алтаре и смятение, не приличествующие святости момента. Там {87} довольствуются кратким "священство ваше", обращенное ко всем без различия чинов. Также и в моменте причащения они к Чаше Христовой подходят без указания своих званий и чинов, как у нас: "причащается священноархимандрит" (или протоиерей, или игумен) такой-то, а пять-таки довольствуются кратким и скромным упоминанием своего иерейства: "иерей такой-то", признавая, что пред лицом Господним важно лишь священство как в Священном Писании установленная степень, а не позднейшие домыслы честолюбия — ранги архимандритов и протоиереев. Не одевают на Востоке все служащие архиереи митру, а только старейший; не стоят все архиереи с жезлами, а опять-таки только чиноначальствующий; не имеют часто ни книгодержцев, которые придают пресловутую пышность, но и суетность нашей русской службе, а держат архиереи книгу в руке и читают один вслух всем, что, несомненно, придает большую непосредственность и задушевность служению собратий у Престола; не знают там бесконечных и отвлекающих от молитвы внимания поклонов диаконов и сослужащих начальствующему. Если это все умаляет хваленую пышность, торжественность и церемониальность русского служения, то, несомненно, приближает его больше к самому смыслу и духу Вечери в Сионской Горнице, литургии в катакомбах и темницах первых веков. При сослужении греческому, арабскому, сербскому архиерею меньше думается о возможных ошибках против церемониала, о положенных архиерею поклонах, а больше можно отдаться самой молитве. Больше все это полно духом Богослужения, а не архиерейского служения. Молитва там, думается, искреннее и проще.
     Наше хоровое партессное пение с концертными номерами в нем еще больше отняло от нашей службы духовности и настоящей молитвенности. Обыкновенно, когда сравнивают наше теперешнее церковное пение с греческим, сербским, болгарским или же с нашим древнерусским "обиходом", то, конечно, предпочитают последним первое. Древнее, греческое или наше — считается нами с точки зрения итальянской теории музыки не красивым, не музыкальным. Спорить о содержании понятия красота как субъективном не приходится, но, если стать на точку зрения церковности, духа молитвы и православной аскетики, то двух мнений быть не может. Как и новая церковная живопись, реалистическая и чувственная, так и пение новое, так называемое "придворное", плохо согласуется с духом молитвенности. Может быть, мы, на итальянской гамме воспитанные, не легко привыкнем к греческому, восточному построению музыкальной фразы и сочетанию звуков, но {88}ведь итальянское в нас сидит всего каких-нибудь 200 лет, а на древнем пении и иконах мы воспитывались веками, в них крестились, ими только и живут те, кто гораздо больше нас сохранил старое и исконное в церковной жизни и в благочестии. Наше пение и живопись последних 200 лет — суть признак декаденции настоящего вкуса, порчи когда-то славного классицизма в церковном искусстве. Необходимо, конечно, различать и исполнение от самого содержания. Часто сами греки и сербы не умеют петь своих трудных мелодий, и либо гнусавят, либо кричат, но от неумелого исполнения нельзя заключать об отсутствии красоты в самом пении... Но в том их, как и вообще во всяком древнем (и нашем тоже) пении, в их мелодиях есть что-то, что уносит дух к Богу, что действует не на нашу чувственность и чувствительность, а на духовность. Их пение не имеет "красивости" нашего, развлекающего, но полно духовной красоты. Надо понять это очень тонкое различие: красота и «красивость», духовность и душевность.
Бесчисленное количество мельчайших подробностей и характерных черточек национальных влияли на создание тех или иных форм богослужения и благочестия. Они наряду с помянутыми историческими причинами вырабатывали ту особую специфичность отдельных аспектов христианства, что отличают серба от русского, араба от грека и т. д., того, что о. Антонин метко характеризовал выражением "духовная география" в своем синайском дневнике:
     "Европа крепко может ошибиться, если ко всему будет прилагать свой глазомер. Ее возвышение духа, соразмеряющееся с высотой стен молитвенного храма, ее идеальные представления Божества и неба, списываемых с стройных линий художественных изображений блеска и убранства алтарей Господних, самое ее умиление, извлекаемое из сердца молящегося музыкой, есть ли вещь хвальная до "пес plus ultra" и желанная до исключения всего другого? Не суть ли это только явления известного религиозного климата, принявшие свой особый вид и склад от условий местных. Когда-то Египет, Палестина и все побережье Средиземного моря горели самой пламенной ревностью по духовной жизни и давали видеть в себе несчетные образы самого высокого нравственного совершенства - богомыслия, боголюбия, богочестия, до которого Европе далеко настолько, что она от стыда начинает уже их считать выдумкой или ошибкой времен легковерных... Но те неподражаемые образцы молились в темных пещерах, убогих каливах, душных затворах без золота, без ладана, без голоса... Так еще и до сих пор молятся они теплейшей и чистейшей созерцательной молитвой {89} по всему протяжению Сирии, Египта, Нубии и Абиссинии до самой Индии. Достаточно видеть грека в дебрях афонских, араба в землянках Ливана, копта среди песков ливийских и абиссинца... хотя в пустыне  Иорданской,  чтобы убедиться, что тут иная полоса духовной географии, и другие прозябают на ней растения, которым не нужны ни чаши искусственные и насильственные удобрения, ни поливания, ни прививания, ни горшки, ни теплицы. И дай Бог, чтобы наше оранжерейное благочестие равнялось с ними. Грустно мне самому говорить не  пользу свою, но что делать? Стоя в убогой церкви Суэцкой и овладеваясь памятью стольких великолепных святилищ, известных мне, я не сумел бы вознестись духом далее безобразных, и тех уже полусогнивших стропил и досок ее нависшей кровли. А местный житель, несомненно, молится тут полной христианской молитвой под раздирающий уши крик родного пения. Убожество храма не говорит ему об убожестве Бога, и благо ему" (139).
     Эта-то вот привычка к нашему "оранжерейному благочестию" не была ли одной из причин нашего надмения над нерусскими аспектами Православия? А "оранжерейность" проявляется у нас в столь многих подробностях, кажущихся нам такими важными и нужными, как-то: богатство и пышность облачений, коврики, тембр голоса, камертон и строгая чопорность в пении и служении, словом, все то, что составляет красивость" нашей русской службы.
     Вот все эти мелочи во взаимоотношениях между русской Церковью и греческой и различия в богослужении и устроении бросаются резко в глаза всякому внимательному наблюдателю и вызывают почти всегда недоумение, откуда это, и почему в том же Православии, в лоне самой Церкви столь заметные несогласованности и разности? Иногда это при малом церковном развитии и начитанности нашего общества доводит даже и до соблазна. Но всего обидней и горше это, когда мы сплеча разрешаем создавшееся недоумение тем, что только свое русское считаем истинным и православным. И так у нас при нашем незнакомстве с историей Востока и его церковным бытом утверждался и крепко засел тот предрассудок, что наше пение, наша служба, наше устроение церковной жизни, наши архиереи и батюшки лучше тамошних, восточных, в частности, греческих, совершенно не интересуясь тем, исконно ли, канонично ли, правильно ли все это и тем самым, следовательно, и лучше. Это нами никогда не допускалось, и на нашей самоуверенности и презрении к нерусскому Православию утвердились, увы, очень многие предрассудки, и имели место немалые {90} последствия для наших отношений на церковном Востоке. Если что там было похоже с нашим, мы это считали настоящим, православным, а всюду, где мы расходились с ними, мы обвиняли нерусское в том, что оно не настоящее, потому только, что сами отступили от исконных обликов и обычаев.
     Все это обнаружилось и перед о.Антонином, когда он впервые появился в церковных кругах Афин и Царьграда как настоятель русской Миссии при Элладской Церкви, и не могло ускользнуть от его наблюдательного взора. Все это стало для него очевидным после, по прошествии нескольких лет жизни среди греков, особенно уже в Константинополе, где ему даже по своему служебному положение и по поручениям из Петербурга пришлось немало поработать в разъяснении некоторых церковных вопросов и часто сноситься с представителями Фанара. В Афинах он больше занимался чисто научной работой, археологией и историей. Но, несомненно, что уже и тогда он начал задумываться над различиями и особенностями, разделяющими нас с Востоком. Тогда уже у него стало складываться его церковное мировоззрение, он стал постепенно освобождаться от чисто русских, провинциальных настроений, ему начинает нравиться многое положительное у греков, но он не боится, когда нужно, признавать и их недостатков и скорбеть по поводу их недугов.
Так, воспитавшись на нашем пении, у себя в Батурине на "дьячковском " и в Киеве на кудрявых "лаврских" напевах, он очень быстро осваивается и с греческим и, полюбив его, находит в нем дивное, некогда нами утерянное сокровище. Он понимает, что при неумелом или неряшливом исполнении эти напевы многое теряют, но это не уничтожает их превосходства и подлинной красоты.
     "При легком и чистом голосе, при строгом церковном вкусе и неподдельно благочестивом чувстве, греческое пение, вопреки образовавшемуся у нас о нем мнению, может иметь глубокое значение как непрерывное соло для возбуждения молитвы... Но артиста-певца-молитвенника едва ли слышало когда-нибудь греческое ухо. Знаменитые Лампадарий и Кукузель, восторгавшие и умилявшие слушателей в свое время, едва ли бы произвели то же действие на избалованный симфоническим пением слух европейца, хотя бы это был легко подвигаемый на молитву христолюбец..." (140)
    Не могло не удивить его и самое греческое духовенство, и отношение его к народу, и народа к нему. "Нет тут,— пишет он,— вообще на Востоке ни нашего высокопочитания к духовенству, ни нашей низкой {91} озлобленности против него" (141). Бросились сразу же в глаза отличительные свойства греческого духовенства — простота, соединенная с невозмутимым величием. Это не внешнее напускное надмение, а как бы в крови растворенная, впитанная с молоком Матери Византии, метящаяся из самой глубины души их вековая культура. Это всегда сражает при общении и в молитве с греческим духовенством; такова традиция их — величие (не высокомерие), соединенное с исключительной доступностью и простотой, мужество и самоотвержение, воспитанное веками турецкого "зулума", и что самое важное — бесспорный духовный такт, чего так вообще всегда не доставало многим из высшего духовенства, носившего в себе отпечаток бурсы и забитой среды. Если же эти качества греческого духовенства соединялись у некоторых лиц еще и со специальным духовным образованием, что в то-время было редкостью, то это придавало таким иерархам покоряющую обаятельность. Впрочем, духовенство и без специальной школы, каких было большинство, путем самообразования, начитанности и углубления в ризницу церковной мудрости совершенно восполняло этот пробел.
     При сравнении национальных и классовых особенностей всегда бывает опасно впасть в крайности и обобщения, закрыть глаза на теневые стороны жизни и увлечься панегиризмом или же осуждением. Ио этим не грешил о. архимандрит, все больше вникая в изучаемый им мир. При своих выводах он не брал отдельных личностей или случаев как пример, но добивался постичь общий стиль, дух, внутренний "habitus" восточной церковной жизни. Он не закрывал глаза на вопиющее, в пословицу вошедшее сребролюбие тамошнего духовенства, чему можно найти объяснение в нищете и полной необеспеченности; скорбел он и о том, что утерянная нами простота в богослужении на Востоке обращается нередко в небрежное, панибратское отношение к святыне; поражала его малокультурность и необразованность сельского духовенства; но, конечно, его развитое вселенское сознание больше всего страдало при столкновениях с баснословным эллинским шовинизмом, их непримиримым отношением к национальному богослужению (нарочито для болгар и арабов), боязнью дать просвещение этим элементам и хотя бы относительное равноправие в церковной жизни. О. архимандрит очень скоро уловил характерные черты в физиономии греческого высшего духовенства. "Есть своя как бы школа духовного владычества на Востоке,— пишет он,— в которой преподаватель есть праотеческий обычай. Все учившиеся в ней под конец выходили, как мне верится, совершенно похожими друг на друга и именно {92} такими, какими видели их века Златоуста и Фотия" (142). Немало пришлось ему в своих странствованиях видеть греческих деспотов. Вот мастерский портрет одного из них (охридско-преспанского): "Хорошо сложенный человек средних лет, общего, столь известного на Востоке типа деспотов, важный и вместе ласковый, с смелым взором и словом, нараспашку одетый, простой в обращении, сидящий на диване с поджатыми ногами, с оттопырившимся за пазухой носовым платком и с длинным чубуком в зубах..." (143). Нам сдается необычным при нашем представлении об архиерее как о чиновном князе Церкви только что описанный тип святителя с чубуком и сидящим "a la turca". Но надо сказать, оно, увы, прошло, это поколение. Да, такими были архиереи, давшие даже в XIX веке священномучеников и сонм исповедников. Может быть и необычен приведенный тип архипастыря, но нельзя не пожалеть о нем, особенно при сравнении с теми, что пришли им на смену, питомцами Оксфорда и Тюбингена, так легко теряющими тот дух каноничности и православности, за который их отцы и деды с чубуками в зубах так смело и решительно боролись против султанов.
     Кстати будет сказать, что-то многое, о чем лишь мечталось и робко думалось православному сознанию в православной императорской России, в Греции, под игом султанов осуществлялось совершенно свободно. То, что для нас было каким-то мертвым словом и образами из учебника церковной истории и канонического права, на Востоке было живо и действенно. Этому и поражался о. архимандрит, почувствовавший себя в Греции, как на "родине своих убеждений", с увлечением воспринимая все его интересовавшее.
     Но не такое настроение встречал он в русской среде, как окружающей его, так и друзей, оставшихся в России. Ему очень часто приходилось сталкиваться с самоуверенной и односторонней оценкой событий и обычаев нами, русскими. Не понимая многое, или даже ничего в церковных вопросах, далеко стоящие и по воспитанию, и по воззрениям от церковного уклада наши сановники, дипломаты и, вообще, светские люди судили некомпетентно и узко о видимом в церковной жизни и создавали неправильное мнение и представление о том. Мало того, мы даже готовы были идти поучать греков, как жить, молиться и управлять Церковью, мы, которые сами позабыли, что такое каноны, и променяли своего патриарха на действительного тайного советника. Давались советы, писались докладные записки, наши петербургские столоначальники строчили проекты преобразования греческого духовенства и научения их, наших духовных отцов, уму-разуму. {93}
     Очень немногие, подобно о. Антонину, правильно понимали и достойно оценивали заслуги греческого духовенства перед церковью. Не все наши церковные деятели на Востоке, жившие среди греков, улавливали и воспринимали это значение греков в истории Церкви. "Во многом",— пишет один из деятелей наших тамошних,— и многих делах церковных перед греками мы дети, и православие на Востоке весьма многим обязано именно грекам" (144). Большинство же русских думало иначе, не понимая дела и соблазняясь отрицательными чертами греческого характера и жизни, но не примечая своих. Так вот например о. Антонину было поручено дать свое мнение на записку Жемчужникова о наших делах в Палестине, поданную Государыне Марии Александровне. Между прочим, о.архимандрит пишет в своем письме от 22 ноября 1858 г. из Афин:
     "Нас, точно, не желают ни на Св. Горе, ни в Палестине, но почему? Потому что мы своей самомнительностью, своим желанием делать все по-своему и своей настойчивостью в желаниях — чертами в той же степени свойственными и грекам, вселили в них страх, усугубленный убеждением их в нашем могуществе и в собственном бессилии. Греки, как и турки, как и румыны и арабы и самые болгары, естественно не желают нас как завоевателей, как разрушителей их национальности, как стеснителен их прав, их обычаев, их языка и, наконец, той личной свободы, которая, несмотря на их рабство, ощутительно более сознается, требуется и, может быть, существует у них, чем у нас. Покажем им себя искренно, с полным христианским самоотвержением их споспешниками в их видах и мы встретим в них друзей, каких не найдем нигде в целом свете" (145)
     Этим нашим желанием покорить себе все, нашим империалистическим настроением разгадывается многое в наших отношениех на Востоке. Столько прискорбная политика греков на Афоне в наши дни, это их гонение русского элемента там, само по себе вопиющее, не может быть, конечно, оправдываемо никак и ничем, но, сознаться нужно, объяснить его можно очень многим из нашего же в свое время поведения на Востоке. Также и трения между нашей Миссией в Иерусалиме и Святогробским Синодом в значительной мере имели основание в агрессивных и бестактных действиях нашей же Миссии в последние перед войной годы.
     Неправильность взятого нами тона по отношению к грекам заметил не только один о. Антонин. Так и среди дипломатов наших некоторые с опасением и неодобрительно взирали на нашу политику на церковном {94}Востоке. Советник нашего посольства в Константинополе кн. А. Б. Лобанов-Ростовский писал 24 октября 1859 г. Е. Л. Ковалевскому по так называемому делу геронтов Константинопольского Синода: "Константинопольская церковь, называющая себя великой, и бесспорно старшая в ряду всех православных церквей, ревниво оберегает свое первенство и не терпит никакого вмешательства других единоверных церквей в ее внутренние дела, хотя сколько-нибудь похожего на внушение или назидание.Она видит в подобных проявлениях прямое посягательство на свою независимость. Иерархи ее готовы по тягостным политическим необходимостям уступать праву сильного, олицетворяемому в турецком правительстве; они готовы, с другой стороны, признать над собой в известной мере влияние императорского правительства потому, что ожидают от него заступления и помощи; но они, ни в коем случае, не согласятся подчиниться влиянию какой бы то ни было единоверной церкви, а тем менее Российской, от которой они более, чем от всякой другой, опасаются ограничения своей свободы как от самой могущественной, стройной и величавой в ряду всех православных церквей. Ответ Святейшего Синода на протест геронтов был бы неминуемо перетолкован здесь в смысле преобладательных видов на Восточную Церковь, и, вместо желаемого единства, произвел бы только взаимное охлаждение и недоверчивость между обеими церквами" (*).

* (Дело геронтов имеет за собой следующую историю. В ноябре 1857 года Порта объявила подробные правила об учреждении и обязанностях церковно-народных собраний. В 1858 г. церковно-народное собрание внесло ряд реформ в дело избрания патриарха и архиереев. Между прочим, уничтожалась и должность геронтов в Синоде, существовавших со времени Патриарха Самуила (1764 —1780). Порта уволила на время геронтов в свои епархии. Геронты, числом шесть протестовали перед патриархией и даже перед русским Синодом, прося защиты прав и преимуществ Константинопольской церкви. Протест подписали Паисий Ефесский, Парфений Ираклийский, Иоаким Кизический, Дионисий Никомидийский, Иоанникий Никейский и Герасим Халкидонский и отправили его нашему Синоду 11 июня 1859 года. Синод 3 ноября за № 2685 секретно указал митрополиту Филарету дать свое мнение.
Греческое общественное мнение было до крайности возмущено поступком геронтов. Афинская газета "Солнце" в № 223 от 1 августа с негодованием писала: "Великая Церковь подсечена. Церковь нового Рима подрыта".
Митрополит Филарет мудро советовал 6 ноября 1859 года оставить протест геронтов без ответа и впоследствии еще раз это же подтвердил 27 января 1860 года (Собрание мнений и отзывов... стр. 65 и 79). Синод согласился с мнением маститого московского иерарха и дал определение в таком именно духе 23 декабря 1859/11 апреля 1860 года)
. {95} 

     Но вернемся к ответу о. Антонина на Записку Жемчужникова: "Преобразование греческого духовенства не может быть начато:1) с Иерусалима, 2) нами, 3) с нашими  средствами, 4) с нашими понятиями о нем. Если когда-нибудь оно будет иметь место, то начнется с Константинополя или из Афин. Затем преобразование только возможно, целесообразно и благонадежно, когда выйдет от самых греков, которые по мере большого сближения с Европой и большого образования сами стремятся исправить недостатки своего частного и общественного, церковного и политического быта и, несомненно (может быть, очень скоро), возьмутся за исправление своего клира. Нам опасаться при этом нечего. Все к тому у них уже подготовлено. Не достает немногого: в Греции — общего спокойства, а в Турции — какого-нибудь общего беспокойства. Если мы не будем высказываться перед ними в качестве учителей и исправителей, нам непременно будут подражать, как доселе подражали в пределах Королевства Греческого почти во всем... На нас лежит долг к тому времени исправить самих себя, чтобы, подражая нам, они не переняли и наших недостатков или, по крайней мере, своеобразностей, как уже случилось раз здесь, при составлении нового церковного уложения в 1851 году. Средств к исправлению греческого духовенства в руках наших нет, не было и быть не может. Одно единственно возможное тут есть влияние. Но мы не имеем  сего  влияния  на  греков  ни  канонически, ни исторически, ни политически. Мы долго были сами подчинены церкви Константинопольской, но, и по освобождении от ее зависимости, занимали всегда место второстепенное и не можем занимать другого. История не представляет нас никогда в положении учительном к Востоку. Мы к нему не готовились. Единственный, многократно повторявшийся факт милостинного пособия Церкви Греческой и призрение нескольких гонимых восточных архиереев, стоивших или не стоивших того, приучил греков, напротив, смотреть на нас как на источник материальной поддержки их, устраняющий совершенно мысль о духовном превосходстве нашем над ними. Наконец, возымеем благородное мужество сознаться, что мы с своими понятиями о преобразованиях греческого духовенства можем уничтожить в нем то, что еще у него осталось от времен древнейших досточтимого и достоподражаемого. Мы, поправшие самые основные начала церковного управления (напр, выбор пастырей паствой), обратившие в ничто соборные и отеческие заповеди и уставы. заменившие живой и искренний дух всенародной молитвы сухим, формальным, натянутым служением, в котором поминутно видится {96} мирское зрелище и поминутно слышится то, что свв. отцы называют чесанием слуха", наложившие руку на высокой важности исторической и психологической церковное иконописание, исказившие чин деннонощного богослужения, изгнавшие апостольскую простоту жизни и обращения и пр., и пр., мы возьмемся за исправление греческого духовенства? Боже сохрани! С нас достататочно будет, если мы отыщем в греческом духовенстве черты, прославившие стольких святителей, ему соплеменных, и сумеем приложить их к себе. По мнению моему, подтверждаемому политическим ходом жизни в России, мы призваны учить других в Европе, чему научились от греков, а в отношении сих последних позволять себе разве только поверять уроки своих учителей, и скромно замечать им то, что нам покажется не согласным с их же учением, преподанным в другое, более досточтимое время..." (146).
     Слова эти проникнуты очень глубокой проницательностью и отличают острый ум писавшего их. В них слышится даже нечто пророческое. Действительно, русскому гению было свыше повелено через 60 лет выйти в Европу на свое печальное, но и значительное культурное миссионерство. Также угадал о. архимандрит и переживаемое ныне греками преобразовательное движение в среде их клира. Приходится только жалеть, что движение это слишком часто отклоняется от древних преданий в сторону увлечения неотеризмом и забывает о великой стихии церковной — славянстве.
     О. Антонин ясно замечал контраст греческого благочестия и русского, легко воспринимал от них то, что ему казалось более правильным, не забывая, разумеется, положительных свойств родного своего народа и среды. Но от мелочей русской церковной жизни, от всей шелухи буденного обихода нашего он сознательно и бессознательно все больше отходил. Это особенно сильно чувствовалось при получении писем из России. Всякая весть оттуда несла свое, чисто русское настроение, сильно специфическое. То из Батурине веяло любовью, теплом и лаской, то интересами и запросами нашего ученого иночества отдавало всякое письмо из Киева или от бывших учеников и сослуживцев по Академии: о. Макария Булгакова (впоследствии митрополита Московского, известного историка и догматиста), о. Иоанникия Руднева (впоследствии митрополита Киевского), дядюшки — епископа Ионы и т. д. Они всецело жили жизнью и планами, отличными от тех, которыми жил и увлекался сам о. архимандрит. Чувствовалось, как мало между ними общего, как все глубже между ними разверзается пропасть, как резали слух эти глубоко провинциальные настроения и {97} сплетни о том, кто куда назначен, кому уже предвидится викариатство. кому архимандритство, и то, какого именно класса, кому "дали Анну", кому митру, кому крест, кому скуфью. И целый синодик кандидатов и "счастливцев" заполняет собой мелко исписанные, иной раз на нескольких листах, письма оставшихся в России друзей к о. Антонину.
Как характерный показатель настроения наших ученых монахов и того, насколько глубоко синодальный строй и подчинение Церкви государству обмирщило наше духовенство, могут послужить следующие выдержки из писем того же, сравнительно еще с другими либерального, митрополита Макария к его брату, протоиерею Александру Петровичу Булгакову. Огромное место отводится в этих письмах восторженному описанию встреч, проводов, торжественных обедов, подношений панагий, посохов, шелковых материй на рясы, облачений и т. д. Немалый интерес уделялся маститым иерархом возможности получения той или иной награды или ордена.
     "Спасибо Вам,— пишет он 18 апреля 1860 г.,— за Ваше участие по случаю ненаграждения меня в нынешнем году. Но сам я смотрю на это равнодушно: я наперед был убежден, что мне ничего не дадут. Бог с ними! Новый знак ничего бы мне не прибавил, разве забавил бы на какую-нибудь недельку" (147).
Или вот в другом письме (от 2 мая 1861 г.) рассуждает святитель: "Я о наградах решил и не думать: пусть награждают, кого хотят. И теперь если и дадут мне со временем какую-либо награду, она не будет мне мила, потому что я давно уже, судя сравнительно, имею на нее право" (148).
     Интерес же и жизнь о. Антонина остаются непонятными оставшимся в России друзьям. И не могут они понять его, что он там нашел такого, чудак этакой, в каких то Афинах, в "лукавых греках", не умеющих даже и служить толком (т.е. это значит "по-нашему", по-московски или по-киевски), и поющих так "некрасиво" и в нос...
     Даже и о. Иоанн из Батурине словно и укоряет: "Мы воспитывали Вас и начальство или Россия образовала Вас не для себя ли, не для отечества, а Вы, как будто, хотите вечно остаться в Греции?.. Вы, как будто, сердиты на все родное..." (письмо от 12 сентября 1851 г.) (149).
     Зовы в Россию не прекращались все время, зовут и друзья, и родные. Удивляются, что даже и поездка в Батурино в 1863 г. не склонила о. архимандрита на возвращение домой. Его любовь к Греции и к Востоку, конечно, не понятна. Так, сестра, Антонина Ивановна 2 октября 1864 г. зовет домой пожить, "да и работа  в России {98} найдется" (150). Но путь его предначертан решительно на Восток. У Тургенева Елена после смерти Инсарова пишет родным в Россию в своем прощальном письме: "А вернуться в Россию — зачем? Что делать в России?.." Если так не писал о. Антонин, то, вероятно, так думал и чувствовал он, прожив столько лет вне России. Туда бы он вернулся чужим...
     Поэтому о. Антонин всеми силами отдается изучению восточных церковных дел, сближению с греческим духовенством и ратует за необходимость наладить постоянные сношения между двумя влиятельнейшими православными церквами — константинопольской и русской.
     И среди греческого, как и нашего духовенства, давно уже чувствовалась необходимость, и высказывались пожелания установления более тесных сношений, уничтожения пагубного разделения и разобщенности, об осуществлении вселенского единства в Теле Церковном. Так еще в 1844 г. греки предлагали нашему Синоду назначить постоянного представителя нашей Церкви при константинопольском патриархе и Синоде "в таком сане, в каком русский Синод признает удобным, и при этом известного своим образованием и рассудительностью" (151). О большем единении и более тесных, родственных сношениях с восточными церквами думал и архимандрит Порфирий Успенский в первое свое посещение Св. Земли (152).
     Когда 10 февраля 1867 года был избран константинопольским патриархом Григорий VI, занимавший уже 26 лет перед тем этот престол, и от которого и исходило в 1844 году помянутое предложение, то он в разговоре с нашим посланником в Константинополе поднял вопрос об установлении более тесного общения между церквами. Перед тем (1865 г.) обер-прокурор гр. Д. А. Толстой докладывал о том же государю Александру II. Разговор патриарха с нашим посланником не был только случайно высказанной фразой. При каждом новом свидании этот разговор возобновлялся, и патриарх Григорий придавал ему большое значение. Он видел в более тесных сношениях между церквами сильное орудие и против латинской пропаганды, но обусловливал эти сношения только как чисто церковные, без всякого посредства правительства.
     "Прямые и частые сношения между русским Святейшим Синодом и константинопольским патриархатом, совершаемые без всякого посредничества русского правительства, уничтожили бы ту несообразность, какая происходит от вмешательства русских политических властей. Когда политические агенты имеют поручение вести переговоры в {99} церковных делах, в таком случае всегда готовы приписывать им политическую цель, скрытую под покровом религии. Этого уже не будет, как скоро русскому высшему духовенству предоставлено будет по церковным делам непосредственно сноситься с патриархом, без всякого посредства правительства" (153).
     Обо всем этом обер-прокурор доносил митрополиту Филарету (154), на что последний дал 1 ноября 1867 г. мнение скорее отрицательное, а вместо этого предлагал усилить между отдельными церквами письменные сношения как официального характера, так и неофициальные (155). Синод же признал полезным послать в Константинополь особое доверенное лицо от себя (156), а затем выработал для него и инструкцию, строго говоря, сильно стесняющую деятельность такого представителя, подчиняя его всецело обер-прокурору (157). Таким образом, мысль патриарха Григория сноситься безо всякого посредства русских политических властей была существенно ограничена, чтобы не сказать, совершенно уничтожена. Да и помимо того, Министерство Иностранных Дел не согласилось с подобным проектом, и все осталось по-старому (158). Можно, правда, упомянуть, что еще до этих переговоров, в связи с греко-болгарской распрей, существовало одно время предположение послать в Константинополь доверенное лицо в епископском сане для умирения сторон (159). Но ведь и этого рода посольство было бы только факультативным и временным, и как таковое вряд ли смогло бы укрепить взаимное доброжелательство церквей. Таким образом, наши сношения с Константинопольской Церковью ограничились только односторонними официальными годичными отчетами о. о. настоятелей посольских церквей и их донесениями по тому или иному вопросу.
     В частности, о. Антонин не мог равнодушно проходить мимо многих вопросов, возникающих из наблюдения и сравнения нашего и греческого устроения, разнообразия и разногласия в отдельных моментах церковно-общественной жизни.
     Своими письмами и докладами еще из Афин в Петербург о делах в Палестине (после своей туда поездки в 1857 г.) и связанного с этим вообще отношения к грекам и к Востоку о. Антонин обратил внимание на себя и на свои взгляды. В Синоде заинтересовались более основательно положением Церкви на Востоке, жизнью и нравами греческого духовенства, и о. Антонину было предложено дать возможно полное и исчерпывающее разъяснение по ряду вопросов. Ответ его обер-прокурору гр. А.П. Толстому от 2 февраля 1859 г. представляет собой исключительного интереса {100} письмо-доклад в 22 мелкого, бисерного почерка страницы. Приводим из него наиболее важные выдержки:
"Вашему сиятельству известны те две стороны церковной практики Православия, где мы во всеуслышание христианского мира разногласим с церковью греческою, т. е. образ принятия в Православие римо-католиков и протестантов и степени родства, возбраняющие брак. Но это только малые отпрыски, вышедшие наружу из земли, скрывающей в себе далеко (если не глубоко) распространенные корни древа несходства, всеянного в ниву Божию, может быть, ко вреду, может быть, к пользе ее. Я обещался представить Св. Синоду подробное изложение разностей, существующих между церковью русскою и греческою, но для полноты и точности сведений считаю необходимым видеть предварительно св. Гору, к чему еще до сих пор не нахожу себя готовым. Между тем существование сих разностей, равно как и вообще положение церкви нашей сравнительно с положением греческой нудят меня предать известности некоторые из своих соображений, более или менее общие, полагаю, всякому, кто за пределами отечества продолжает видеть себя в пределах другого отечества — духовного — св. православной Церкви и ищет в ней привычных взору и сердцу образов.
     Упомянутые выше разности или особенности в церкви греческой непривычного к ним русского православного могут поразить до того, что при неразвитости его понятий, он может считать греческое богослужение неправославным; при полуразвитости же, в коей большей частью находятся наши соотечественники, он может потерять доверие и уважение к Православной Церкви вообще. При увеличивающихся быстроте, удобстве и поводах сообщения нет сомнения, что вскоре Россия встанет лицом к лицу с греческой Церковью и, чего доселе могла избежать, то увидит вблизи и в подробностях, т. е. разницу в лоне одного и того же Православия".
     Далее о. архимандрит излагает необходимость постепенно ознакамливать верных и церковное общество с теми разностями, объяснять их происхождение, значение, важность или незначительность для духа самого христианского учения, объяснить допустимость многих богослужебных особенностей, не имеющих догматического значения и касающихся больше формы, нежели содержания.
     Только при такой благоразумной подготовке,— пишет он,— можно ожидать общего союза разнородных церквей Православия, возвращения к нему армян и коптов, и, наконец, столько желанного для {101} христианства соединения церквей восточной и западной.  В чем же может состоять это подготовление?
1) В прямом провозглашении сперва с ученых кафедр, а потом с амвонов законной терпимости в христианской Церкви обрядных особенностей.
2) В церковной практике, направленной к более свободным, как бы личным,  от чувства,  а не от служебника истекающим действиям священнослужителя, к разрешению тех оков формы, которые связывают в священнике живое чувство и подавляют разумное сознание, к раскрытию во всех вообще усердия более к спокойному следованию мыслью за богослужением, нежели к произведению разных движений телесных, нередко только дебелящих сердце и тупящих ум, и, наконец,
3) в распространении мало-помалу сведений о литургической стороне Православной Церкви в течение всех 18 веков бытия ее, причем, конечно, и о том виде, в каком она существует теперь у православных народов, следовательно, неизбежно и о тех особенностях, какие примечаются теперь в разных частях ее. Для сей последней цели я нахожу не только уместным и полезным, но и неотложно нужным сообщать к общему сведению России те малые разности с нами, которые существуют в греческой церкви, и которые даже в ней самой опять разнообразятся, не производя,  однако же, тем ощутительного расстройства или соблазна в ней".
"Пока,— замечает о. архимандрит,— дело нейдет еще о Вселенском соборе, но идет о подготовлении к нему, или заменении его, может быть, еще не совсем благовременного, действием менее показным, но равносильным ему, действием во всяком случае обязательным, хотя временно, для всего Православия.
По поводу всего вышеизложенного, прошу позволения изложить перед Вашим Сиятельством в общих чертах то, что, по соображению нужд Востока, необходимо сделать русскому церковному правительству:
     1) открыть самые деятельные сношения со всеми отдельными и независимыми церквами Православия, сносясь с ними на языке, свойственном каждой из них, как прилично поступать нам, первенцам по образованию между всеми православными народами (о. Антонин говорит далее о сношениях известительных, поздравительных, совещательных, о рассылке обер-прокурорских отчетов, изданий ученых трудов и священных изображений, но с большим выбором, песнопений, ученых дипломов, синодальных наград, но "только не скуфьи и не камилавки, неизвестных как награды на Востоке, и не набедренника, и {102} не митры для духовенства иерейского сана, уже не только неизвестных, но н противных понятиям ее о сем высшем церковном отличии)";
     2) ознакомиться самому и ознакомить всю Россию с церковного практикой всех православных народов;
     3) заботиться всеми мерами о возвращении богослужению духа молитвы, изгоняя из церкви вялое и однотонное, бездушное чтение, и не менее по своей холодности и невыразительности так называемое "придворное" пение, годное только для пламенно-набожных молящихся, кои и без пения могут молиться с чувством глубоким и неизменным, и вводить взамен того наши трогательные напевы монастырские, и,  кроме того, всею силою власти и духовного влияния содействуя к разделению  в  храме   Божием полов, как это строго наблюдается в греческой Церкви, и препятствуя позорному обычаю вести в нем беседы,  начав применение этого правила с алтаря.  Независимо от сего вопиющего долга, весьма полезно ограничивать мерами наиболее скрытыми: а) развившееся у нас в простом народе до фетишизма почитание или, вернее, обожание св. икон, б) беспрестанные поклоны с крестным знамением и преимущественно земные (для коих следовало бы исключительно назначать евангельскую клеть),  урочные,  а  еще  более  неурочные коленопреклонения, не прописанные в церковном уставе, в) противное духу божественной литургии и нетерпимое православной Церковью чтение особенных молитв, так называемых "при Божественной литургии", г) распространение акафистов, молебнов (на Востоке вместо них водосвятий), без нужды введенных у нас в богослужение, и более или менее действующих в ущерб другим службам церковным, д) странствование по святым местам, полезное во многих отношениях, но вредное в одном — в отвлечении мысли поклонника от Творца к твари, е) исключительные права и обязанности церковников в церкви, отсекающие от живого участия в богослужении всех других, присутствующих в храме, одних по страху, других по стыду, чего вовсе нет в греческой Церкви;
     4) стараться мало-помалу выводить из употребления вкравшиеся в Церковь нашу нововведения, более или менее чужие Православию на Востоке. Таковы: например: а) искажение до бесстыдства священного иконописания,  вошедшее у нас в обычай как крайность,  вызванная другой крайностью — безмерным безобразием церковного стиля, до веденного небрежением или скверноприбытчеством до степени посрамления, и живописного искусства и представляемых им священных предметов, б) искусственное играние гортанным инструментом под так {103} называемое пение, изгнавшее из церкви истинное пение души — мелодию, в) неприличное церкви радение, доходящее до страсти, о голосе, взрачности, выправке, бойкости, расторопности и др. мнимых достоинствах диакона, тогда как лицо это, поставленное возбуждать всю церковь на молитву, должно глашать не столько языком, сколько сердцем — чистым, сокрушенным, смиренным. Можно ли поручиться, что мы в России еще не слыхали молитвы диаконской в церкви, слушая только перекаты голоса, раздающиеся с амвона, наполовину заглушаемые перекатами в том же роде с клироса. Нет этого, как бы намеренного обездушения всенародной молитвы в Греции. Диаконам здесь не ставят ни в славу, ни в укор их голос, а весьма осуждается всякая неестественность их действий, г) Ничем неоправдываемое отправление утрени с вечера и часто даже до захождения солнца... д) употребление 5 или 7 просфор, происхождение которого трудно доискаться и введение в общее правило нельзя достаточно оправдать ничем, ни даже ссылкою на евангельское чудо хлебов. Как бы желательно было восстановить древний обычай приносить к литургии хлеб из домов, до сих пор наблюдаемый повсюду в Греции, е) употребление при погребении венчиков и разрешительных молитв, при крещении двух восприемников (*)..
* (О. Антонин имеет в виду в данном случае наш обычай, требующий при крещении младенцев всегда двух восприемников, т. е. и крестного отца, и матери, тогда как греческая церковь держится более древнего обычая иметь только одного восприемника сообразно с полом воспринимаемого. Такова была практика древней Церкви, как о том свидетельствуют Апостол. Постановления, литургические трактаты, мученические акты, Дионисий Ареопагит, Максим Исповедник, Симеон Солунский и мн. др. Да и у нас в первое время нет оснований предполагать существование двух восприемников при купели. Но с XIV в. уже находим указание о нововведениях в этом отношении, очень вероятно, как предполагает Дмитриевский, не без влияния греческого местного обычая. Наши иерархи митрополиты Киприан, Фотий, Стоглав тщетно борются с этим новшеством, и оно вполне узаконилось в нашей церковно-богослужебной практике) (160).

     5) стараться мало-помалу исправлять язык книг богослужебных, а преимущественно псалтыри;
     6) заботиться, наконец, о том, чтобы не только отклонять, но и всячески побуждать русское духовенство к личному знакомству с греческой Церковью..."
К этому пространному докладу, приведенному нами только в наиболее интересных выдержках, приложены еще и четыре добавления: {104}
     1) о необходимости сближения с коптскими христианами, 2) о награждениях митрами священников и архимандритов, 3) о всеобщем участии в богослужении и 4) о ряде подобных отступлений в литургической практике, как то: орлецы, сулки, белые клобуки, одевание архиерея среди церкви, а также и канонической: викариатства, ректорские монастыри, назначение архиереев в Синод по личному усмотрению, расстрижение священников и снятие сана, чего нет у греков, где верится в неотъемлемость священнической благодати, и еще многое другое (161).
     Обо всем этом немало писал о. архимандрит и в повременных изданиях и своих путевых дневниках (162). Можно себе представить, какое оглушительное впечатление произвел подобный доклад в наших правительственных и церковных сферах. По одной заметке в архиве Миссии следует, что когда Государь Александр II прочитал обер-прокурорский экстракт из доклада, то в разговоре с протоиереем Ба-жановым, уронил недоуменно и презрительно:
"Еще либерал!"...
     Да как же и могли по-другому принять при дворе подобные мысли. Ведь это в глазах нашего отечественного, верноподанного благочестия стояло на границе с ересью. Тогда ведь еще не знали этого слова, а то бы, наверное, приклеили о. Антонину столь теперь модную этикетку: "обновленец". Чувством глубокой обиды и осадком горечи запечатлелись эти слова царя надолго в сердце о. Антонина (163).
     Но поистине бесподобным по своей сухости и нечуткости отзывом наградил митрополит московский Филарет доклад о. Антонина. Эти "укорительные замечания" присланы в копии гр. Толстым о. архимандриту 19 декабря 1860 г. Копия, хранящаяся в Миссии, нарочито интересна по примечаниям карандашом о. Антонина на полях. Приводим из них лишь опять-таки наиболее любопытное:
     "V. Что значит "направление церковной практики к более свободным, личным, от чувства, а не от служебника истекающим действиям"? Сойдите с сею мыслью из области воображения к делу, и едва ли найдете, куда и как приложить ее. Разве служебник препятствует духовному чувству? Он назначен помогать сему чувству и возбуждать оное. Пренебрегши служебником для произвольного действия чувства, можете скорее соблазнить своих, нежели привлечь чужих.
     VI. "Распространение сведений о литургике осьмнадцати веков" в народе неудобно и может вести более к брожению умов (sic!) и к сомнениям, нежели к единству. Историческия сведения о православном богослужении у нас есть и довольно распространены. {105}
     IX. Для чего требуется признать разные формы богослужения правильными, поколику они не касаются догмата? Признание сего в Российской Церкви есть на деле, поколико нужно и возможно. Без нужды для чего провозглашать, что римская литургия хороша, армянская хороша? А греческая церковь послушает о. архимандрита, чтобы провозгласить подобное признание?
              (Заметка на полях о. Антонином: "Писать о том, что греческая церковь свободнее нас во взгляде на свои богослужебные книги".)
     X. Обвинение нас в староверческих понятиях о своей форме богослужения, с позволения сказать, есть намеренная клевета.
              (Заметка на полях: "А что значит наше усилие отстаивать троеперстное сложение рук, пятипросфорие?"...)
     XII. "...постановить новые правила касательно церковной практики". Довольно смело для архимандрита предлагать Православной Церкви не менее как реформацию. Не от той ли точки, на которую он указывает, отправилась реформация Лютера? Куда она пришла?
              (Заметка на полях: "Показать разницу Реформации с тем, о чем говорится. Архимандрит тут ничего не значит".)
     XIII. (о правилах и канонах) ...что сих правил всемерно должно держаться и только по настоятельной необходимости допускать дополнения к ним, им непротивные.
              (Заметка на полях: "Милостивый Боже! Нам ли это говорить? А что мы сделали с правилами?")
     XVI. (против коптов и армян) Бог знает, Католикос в Эчмиадзине, Абуна в Каире, войдут ли в виды русского архимандрита в Афинах?
              (Заметка на полях: "Абуна надо купить, а Католикоса заставить".)
     XXVI. "Заботиться всеми мерами о возвращении русскому богослужению духа молитвы". Подумали ли Вы, что сказали? Вы сказали, будто в русском богослужении нет духа молитвы, и надобно возвратить его. Русское и вообще восточное богослужение исполнено духом молитвы, вместе и духом догматов, и созерцательного, и деятельного учения христианского. Если в некоторых церквах оно не в совершенстве исполняется, то еще нельзя сказать, чтобы дух молитвы был совсем утрачен" (164).
              (Заметка на полях: "Сказано, действительно, резко".) {106}

     Со многим, впрочем, митрополит Филарет соглашается, возражая иногда больше против выражений о. Антонина, а не против самого содержания. Но все эти "укорительные замечания" святителя очень не широки, чрезмерно осторожны, политичны, с соблюдением всех возможных дипломатических выходов и, конечно, написаны тем слогом сухим и мертвым, тем классическим "филаретовским", каким он писал все свои синодальные резолюции, проповеди и самый свой катехизис. Но гораздо интереснее этих заметок на полях рукой о. архимандрита, его личное письмо митрополиту, которым он хотел оправдаться от обвинений в обновленчестве и либерализме. Это письмо от 10 января 1861 года имеет громадное значение для биографии о. Антонина, отражая его внутренний облик, его мировоззрение, а равно и характеризует тогдашние настроения, почему мы и приводим его полностью:
     "Ваше Высокопреосвященство, Милостивый Архипастырь и Отец!
     Истекший год неожиданно открыл мне присущую в судьбе моей руку Вашу. Лобызаю ее и орошаю слезами не потому только, что она рука святителя из святителей, а потому, что в ней мне видится другая рука, которой мановения с некоторого времени стали поражать меня своей грозной справедливостью и своей паче слов утешительной милостью. Я не смею входить в подробности обстоятельства, давшего мне чудный урок смотреть на Вас, Отец и Архипастырь Милостивейший, как на споручника себе в том, что я призван, а не назвался на дело Божие. Уверение в этом я желал, но не решался искать ни в своей совести, ни в своей малозначительной жизни, ни еще малозначительнейшей деятельности, естественно, боясь обмануться, а не уверяясь, неизбежно колебался между снедавшей меня ревностью говорить от имени истины и страхом сказать что-нибудь от, не менее поедающего добродетель человеческую, тщеславия. Теперь я знаю, как мне надобно смотреть на то, что я нужусь высказывать почти всем и каждому, как бы исполняя некоторый долг своего бытия на земле. Теперь я имею утешительное убеждение, что не из самообольщения вытекает мое слабое слово и скудное дело. Сознаю все, что мне может быть поставлено на вид при самовзысканном восхождении моем на кафедру учительства. Даже от Вас не дивно было мне услышать признание незаконным права рассуждать афинскому архимандриту о предметах всеобщего церковного значения. Не отрицаю, что голос афинского митрополита имел бы более веса. Но митрополит сей, если бы заговорил, опечалил бы русскую церковь, потому что сказал бы, конечно, то же самое, что сказал однажды мне, а именно, что ему чувство веры и {107} благочестие не позволяет помолиться русской иконе Божией Матери. Воздав Господу, ведомую сердцу благодарность за свое звание архимандрита, я смиреннейше честь имею исповедать Вам, что оскудевающее восполняющая благодать Божественная восполнила все недостаточество мое блаженною возможностью видеть, изучить и полюбить до жалости, до ревности священную колыбель родившей меня Матери Святой Церкви, — землю, возделанную руками апостолов, упоенную кровью мучеников, орошенную потами подвижников. Этот мой талант, редкий, правда, и для многих незавидный, но для меня неоценимый и ни с чем другим не сравнимый. Думаю, что я призван отдать его в посильную куплю. У меня собрано в душе несколько знамений сего призвания. Так, кто в раннем детстве, на дальном севере, поставил меня перед таинственным и до сих пор необъяснимым видением Царьграда, и вложил в сердце мое смертное чувство непередаваемого языком томления перед поминутно возникающим образом угасшей первоправославной империи? Где я ни был потом, чем ни занимался волею или неволею, глубоко запавший в душу образ не переставал напоминать о себе и всегда с тем же смертно-трепетным чувством, и всегда неожиданно, и всегда на одно мгновение, оставляя по себе в душе изнеможение и утомление. Я не удивился тому, что сцеплением непредвиденных обстоятельств двинут был на юг России, два раза учил с кафедры греческому языку, облекся иночеством, как бы сам того не замечая, "сбился с дороги", по пророческому слову блаженной памяти Филарета — человека Божия, но удивился, когда увидел себя в Афинах, а не в Царьграде, где мне, по-видимому, предуказано было жительство. Но Афины (да простит мне смиренномудрие великих учителей вселенских и Ваше) были школой не для меня одного. Когда я уже изучил в них, вероятно, все, чему они могли научить, между прочим, и то, чему и в мысли не было учиться, и когда я ознакомился уже и с Римом, и с Египтом, и с Иерусалимом, возбраняемый неизвестно чем от знакомства с Царьградом, Вы, Милостивейший Архипастырь, указали на меня святейшему Синоду, как на лицо годное занимать место в Константинополе. И когда же? Когда уже слышится подземный гул борющихся в сердце земли стихий, готовых стрясти все сущее на освященном долгим за имя Христово страданием, лице ее. Простите за непрошенную исповедь. Я убежден, что призван сделать что-то, что именно не знаю и предвидеть не могу. Но если бы даже и только то, чтобы увидеть первому исходящий от престола Мироправителя новый свет благоволения Его к месту избрания, и вместе с тысячами других {108} рук простереть свои слабые руки к разорванным звеньям византийской истории, сцепить их снова и начать новую историю Церкви христианской, исходящую по-прежнему из Византии как из своего сердца повсюду, но уже не к раздроблению Тела Христова по странам, по народам, по языкам, по правительственным системам, по школам, по страстям, по нуждам, а к воссоединению всех в совокупную жизнь духа, любви, мира, радости о Дусе Святе. Вы, Святитель Божий, полстолетия уже учащий нас разумевать ум Господень, ужели откажете нам в праве, или лучше, долге уразумения теперь, когда над Европой раздается велий глас Сидящего на облаце: "поели серп твой и жни, яко прииде час пожати!"
     Словам моим, Высокопреосвященнейший Владыка, Вы благоволили уже раз внимать. Для меня великим праздником был тот день, в который я узнал, что они не только дошли до слуха Вашего, но даже и вызвали недряхлеющую ни в наказании, ни в снисхождении руку Вашу к отправлению того, что в них отзывало худозвучием. Не откажите еще в великодушии, приимите скромную благодарность от человека, которого вы сочли достойным узреть над собой знакомый ему от юности жезл Ваш. Я страшился, чтобы слово мое не осталось пройденным совершенным равнодушием. Благодарение Богу! Самый ценный для меня взор пал на них глубоко, как только я мог пожелать. Но нет сомнения, что он пал бы еще глубже, если бы Вы увидели под жезлом Вашим смиренно простертого незванного собеседника Вашего с написанным на челе его и столько восхваляемым историей молебнием: бить, но слушать. Снимите с меня. Отец и Архипастырь, незаслуженный мною приговор мечтателя и неотериста и реформатора. Я креплюсь во всю меру сил своих на страже Православия, и уповаю, что, стоя на ней, не сделал до сих пор ничего, достойного порицания. Естественно думать, что я увлекся Грецией и вслед за тем Греческой Церковью. Это справедливо, но на малую часть. Еще не зная совершенно Греции, я искал оставить путь, на котором стоял, казавшийся мне так мало похожим на путь Василия и Златоуста; путь так называемого ученого монашества, путь честолюбия от первого в нем шага до последнего, у гроба; путь соревнования во внешних отличиях, зависти, недоброжелательства, эгоизма, распадающегося или на оскорбительную гордость, или на смешное тщеславие и оканчивающегося при удаче жестоким деспотизмом, при неудаче — жалким малодушием, разрешающимся, в свою очередь, пьянством или помешательством; путь вражды белого духовенства к черному, лести (и вместе ненависти) первого к {109} послед нему, презрения (и тоже ненависти) последнего к первому; путь вольного или невольного забвения монашеских обязанностей; путь постоянного ниспадания с высоты сознания достоинства души человеческой к достоинству формального положения в обществе; путь систематического обездушения христианской жизни и науки; путь невежественного самообольщения Православием; путь ленивого и позорного самоуслаждения величием Церкви пред лицом вопиющего протеста нравственно разлагающегося общества; путь безгласного следования всякому мановению силы и власти, и прочее... Путь этот я видел, горько убеждался, что он есть единственно одобряемый у нас, и со страхом замечал, что сам готов влечься по нему. В Грецию я переехал как бы на родину своих убеждений. Там я не встретил оскорбительного для чести духовенства, пути честей; не увидел печального разделения духовенства, не нашел раздирающей сердце нелюбви общества к церкви. Довольно бы и этого одного, чтобы признать греческий порядок выше нашего, к глубокому огорчению патриотического чувства. А всматриваясь в подробности религиозной жизни греков, я нашел в ней столько еще похожего на то, чему учат нас Четии-Минеи и Пролог, что я отказал бы себе в имени православного священника и монаха, если бы умолчал о том перед своей Церковью. Слышал я отзыв, не знаю чей (думаю, что покойного графа Протасова), видя удивление тому, отчего наше заграничное духовенство так удобно склоняется на новизны и так легко смотрит на Православие. Я понял из этого отзыва, что самообольщение людей, хвалящихся древлеотеческим православием, глубже чем позволительно, и решился доказать на деле свою глубокую признательность воспитавшей меня Матери Церкви раскрытием мало-помалу Ее вождям тех древлеотеческих сторон Православия, на которые им не доводилось смотреть внимательно, потому что с того пути, о котором выше было слово, их не видно. Я не имею права ни основания защищать свое заграничное духовенство, но считаю вытекающим из моего положения долгом свидетельствовать перед церковною властью, поставившей скудный светильник мой на свещнице, что я, в частности, не изменял присяге священства, соблюдаю обет монашества, храню строго предания отеческие и даже простые благочестивые обычаи отечественные, не нарушаю постов, не ем мяса, отправляю ежедневно утреннюю и вечернюю службу, не играю (кроме пера, иногда) ничем и ни во что. Этого достаточно, чтобы не бояться за мою нравственную сторону. Все это не препятствует, однако же, мне быть либералом по молодости, по тщеславию, по увлеченнию и т. д. Свидетельствую Богом, что не ищу {110} тщетной славы, ни отличий, ни повышений, ни какой бы то ни было награды. Вседоволен своим местом и положением, желанным и блажи-мым мною от дней детства, дозволяющим мне тихие и любезные занятия науками, обеспечивающими меня от нужды и настолько почтенным, чтобы не желать променять его ни на какое другое. Молодость моя уже четвертая. Я подвигаюсь к пятидесяти годам. Об увлечениях я уже говорил. Но остается еще одно предположение, от обсуждения которого уклониться нельзя. Не отражается ли в свидетельствах моих перед отечественною Церковью дух эпохи, меряющей всякое совершенство неопределенною и неуставленною мерою прогресса? Не желаю ли я, отрицаясь прошедшего и забегая в будущее, одних только бесцельных и бессмысленных нововведений, под именем восстановления древнего чина Церкви?..
     Совершенно противное сему! Я желаю и считаю обязанностью желать, чтобы нововведения нашей Церкви были отставлены. Если бы можно было достигнуть сего, это был бы действительный прогресс. Нововведения наши принадлежат различным временам. Наиболее вопиют те из них, которые летоисчисляются началом минувшего столетия. При общем пересмотре Православия на будущем Вселенском соборе будут, конечно, высказаны желания, чтобы отстранены были и те нововведения, которые зашли к нам из греческой Церкви с установлением у нас Патриаршества (Н.В. пустоименные звания митрополитов и архиепископов и соединенное с ними производство и классы, разные титла и, может быть, многое другое, что известнее Вашему Высокопреосвященству, чем нижайшему послушнику Вашему.
     В качестве апологии себе я мог бы присовокупить, что сообщаемое мною Святейшему Синоду, если бы даже передавалось в виде желаний и суждений, в существе своем есть не иное что, как изложение перед ним того, что достойно сведения его. Я не считаю себя вправе думать, чтобы высшая церковная власть находила себя обязанною непременно согласоваться с тем, что ей передается мною. Но я не могу быть спокойным при мысли, что, не доводя до ее сведения разницы двух церквей, я отнимаю, может быть, у нее случай сделать что-нибудь полезное вообще Христову делу. Наконец, письмами своими я не другое что делаю, как только исполняю поручение Святейшего Синода сообщать ему все, что сочту заслуживающим его внимания. С этой точки зрения рассматриваемое письмо мое (2 февраля 1859 г.) к обер-прокурору далеко не все содержит, что бы следовало передать к сведению Русской Церкви. Об этом я и намекал в нем, надеясь, что {111} Святейшей Синод поручит мне (и не мне только, а и всем, имеющим возможность изучать греческую церковь) изложить все подробности, все разности церковной практики греческой с нашей и даже обобщить эту меру на другие православные церкви Востока (в княжествах придунайских, славянских землях Турции и Австрии, на седми островах).
     Милостивейший Отец и Архипастырь! Почтивши снисходительным вниманием письмо мое, соблаговолите принять от меня лично относящееся к Вам выражение чувств моих, желаний и надежд. Прежде всего не отриньте посвидетельствовать моей молитве пред Гос-подомь о том, чтобы Он еще надолго хранил Вашу, столь потребную христианству, жизнь. Между наиболее печальными известиями для меня из Отечества есть и то, которое по временам доходит до нас о недугах Ваших. Вы должны жить, чтобы увидеть и благословить возрождение Единой, органически живой, сильной, влаственной, царственной, православной Церкви Христовой, если еще рано думать о Единой Вселенской или, точнее, всехристианской Церкви, которую узрят счастливые роды грядущие.
     Дань всеобщего благоговения перед Вами Вы получаете более, чем сколько я живу на земле лет. И излишне, и неприлично было бы еще мне заговорить Вашему Высокопреосвященству о том же. Около 20 лет тому назад, толпясь в народе во время Крестного хода в Москве, я поражен был голосом одной деревенской женщины, просившей указать ей Филарета. Не могу забыть до сих пор впечатления, произведенного на меня тогда этим словом. Она, конечно, искала видеть митрополита Филарета. Отчего? Оттого самого, отчего и я, пиша к Вам письмо это, почти постоянно вижу перед собой Филарета и редко митрополита. Дерзость ли — этот взгляд на лице Ваше или другое что, ответить не трудно, представив только на моем месте упомянутую женщину.
     Не отриньте смиренного желания моего, Милостивый Архипастырь и Отец, видеть Вас и впредь (как мы часто привыкли уже видеть) покровителем возвратного движения России к древнеотече-скому православию седми вселенских соборов, с исподвольным отрицанием новизн греческой церкви, которые мы, русские, застали уже готовыми и усвоили себе как неотъемлемый критерий Православия, и с небоязненным отвержением новизн наших — русских. Время, в которое мы живем, требует настоятельного пересмотра прошедшего. Церковь находится в ложном положении перед обществом. Всеобщее несоблюдение постов, отрицание иночества, недоверие к церковному {112}преданию, забвение номоканона, обессиление духовнической власти, стеснительное вмешательство чуждых церковному управлению властей... не может быть терпимо. Церковь со времени последнего вселенского собрания своего сделала много уступок миру перед напором тех или других обстоятельств. Предстоит или отменить эти уступки, или признать их законными, одно из двух, чтобы умирить уже из простого сострадания совесть священников, поставленную между врачующими силами долга и нужды. Позвольте молить Вас употребить все Ваше благотворное влияние на Святейший Синод к тому, чтобы ввести русскую Церковь в действительную живую связь со всеми отдельными частями Православия. Только единство истинное, а не номинальное, может дать силу Восточной Церкви и дать ей в руки знамя победы над неправославием. Мне уже здесь от наиболее просвещенного пастыря греческой Церкви привелось услышать, что задача православной Церкви средоточиться в самой себе — беречь догмат (предполагается, что задача Латинской Церкви распространяться вовне, и якобы небречь о догмате). Печальное признание, вынуждаемое неестественным положением Греческой Церкви в виду других соприкосновенных с нею народностей православных церквей. Мы не заслуживаем подобного укора, это правда; заботимся de propaganda fide, жнем жатву Господню, но едва ли несправедливо, что снимая колосья, теряем землю, на которой они растут, живую, производительную силу ее — единство церковное... И многого другого позволительно желать от Вас, приставника Дома Божия, его слугам и работникам.
     Не унижайте смиренной надежды моей, что из недостойного слова подобных мне обвестителей сущего и бывающего за пределами Отечественной Церкви, Вы изведете что-нибудь достойное всеобщего внимания вождей Ее. Вы решились рукоположить во священника лицо, не связанное ни обетами монашества, ни узами супружества (165). Благословенный шаг вперед (или верней назад), в нем виден неоспоримый залог справедливости души Вашей, перед которой не имеет чего страшиться свидетельство истины, каких бы предметов оно не касалось" (166).
     Этим заканчивается это интересное письмо. В нем виден глубокий и острый ум автора и его душевные запросы и стремления. Может быть, в этом письме следовало бы искать ответа и на вопрос, почему же о. Антонин, уехав раз из России, уже не пожелал больше вернуться на родину. Бесспорно, что при всех его личных дарованиях и исключительной начитанности и опыте,  он смог бы{113} надеяться на карьеру более блестящую, чем настоятеля заграничной миссийской церкви. При роковом в России безлюдии, ему, конечно, была открыта дорога к занятию высших иерархических должностей. Но он этого не пожелал. Мы повторяем свое предположение: он прекрасно чувствовал, что если бы и вернулся, то был бы в России чужим.
     Но важно в этом письме и другое. Кто знает, если бы вовремя был осуществлен этот возврат Русской Церкви к древлеотеческому православию, если бы захотели снова ввести ее в живую связь со всеми отдельными ветвями Вселенской Церкви, может быть, мы бы и не пережили пагубного раскола живоцерковников и обновленцев и, может быть, даже и жизнь на православном Востоке теперь избежала тех мучительных и роковых  искушений, как отделение болгар, арабский вопрос, неотеристическое движение в среде греческого клира и т. д. Если бы мы, пользуясь своим влиянием на Востоке, содействовали собранию всех частей Православия воедино, вероятно, не было бы и половины того отношения к нам греков, которое наблюдается теперь. Но наша дипломатия добивалась у султана неутверждения выборов неугодных нам (т. е. Министерству Иностранных Дел, только подумать!) патриархов, наша Миссия в течение 20 лет перед войной ссорилась со Святогробским Синодом и озлобляла его, наш империализм шел систематически к своей цели. Если бы тогда Русская Церковь как обладающая наилучшими в то время научными силами взяла бы инициативу созыва вселенского предсоборного совещания, не было бы теперь трагических несогласий, константинопольского "Синедриона" 1923 г. и Ватопедского совещания 1930 г., не приведших ни к чему кроме разделений. Но ведь мы тогда не смели даже подумать и о своем-то, русском Соборе! Государство боялось даже решиться на восстановление патриаршества. Это сделала революция. Таковы парадоксы истории!
     Письмом о. Антонина не закончилась переписка и сношения маститого святителя с "афинским архимандритом". Его, в бытность его в Константинополе, неоднократно запрашивают о делах церковных, ему дают различные поручения, порой тонкого дипломатического характера, как то: посредничество перед патриархом Иоакимом II по делу о болгаро-униатском епископе -Иосифе, и вообще по греко-болгарским делам (167), по поводу вступления на вселенский престол патриарха Софрония, относительно поднесения патриархам и архиепископу синайскому изданного в свет пресловутого синайского кодекса Библии, справки {114}на Афоне по поводу поднесения самого кодекса Государю Николаю I, следственные поручения на Афоне в 1863 г. и многое другое (168). Не всегда его взгляды были угодны Синоду и митрополиту Филарету (169). Однажды довелось ему (20 мая 1863 г.) услышать и такие слова святителя: "Примечаю в Вас ум подвижной", что также надолго осталось в его памяти и дало музе его ответить такого рода острым и горьким стихотворением:

1-й.       Нет хуже напасти на свете
             Как взбалмошный ум подвижной.
             Такой у меня есть в примете.
             И ум же. О Боже ты мой!

2-й.       А вот статья совсем иная —
             Ум неподвижный, вековой.
             Ни на кого не намекая,
             Скажу: знавал я ум такой.

1-й.       Чуть мало на ум тот напер ты,
             Он с петель своих и сошел.
             Меняет он каждый день порты,
             Все рядится в новый камзол.

2-й.       Ум неподвижный... Нет! парами
             Не сдвинешь с места ты его,
             Он платье носит все с дырами.
             В борах и швах найдешь всего,

1-й.       Живучий, бегучий, трескучий
             Не стоит копейки тот ум.
             Все в нем как гром не из тучи,
             Все зря, на авось, наобум.

2-й.       А в неподвижном все солидно, 
             Степенно, здраво, смело... да.
             Везде во всем мышленье видно
             И осторожность завсегда.

1-й.       Преследуют ум тот цензура,
             Ферула, рутина и квас. 
             Наслышится: "melius cura" 
             Он бедный от нас, и от вас. {115}

2-й.       Напротив, твердый ум свободен
             От всех нападок на него.
             Будь он и скучен, и бесплоден,
             Да крепок он и ничего.

1-й.       Учился тот ум вертопрашный            
             Бог ведает, где и чему.            
             Болтун он и враль завсегдашний,
             Незнаем к тому никому.

2-й.       А неподвижный ум с дипломом,          
             В чинах, крестах и орденах,
             Известен всем своим он домом           
             И говорит он, как Сирах.

1-й.       Чем кончит тот ум, очевидно.
             Сопьется он с кругу иль так,
             Свой век износивши постыдно,
             Он сгинет как пошлый дурак.

2-й.       Не то с умом серьезным будет.
             И мира взыщет человек,
             И Бога вместе не забудет,
             И процветет, как феникс в век.

     Вот с такими настроениями и взглядами на церковную жизнь и покинул о. архимандрит берега Босфора и в 1865 году приближался к Палестине, последнему и самому долгому этапу своего земного пути и проповеди того, что в Церкви «нет ни еврея, ни эллина, ни раба, ни свободного, но новая тварь о Христе». Проповеди того, что Православие, по мысли великого русского философа Н. Ф. Федорова, «есть сокрушение о разъединении и желание полноты объединения», что единство человечества, братство и родство людей есть наше всех «общее дело». {116}

Примечания к V главе.
 
126. Челобитная Соловецкого монастыря, поданная Алексею Михайловичу". СПБ  1862. стр. 174.
127. Ключевский. "Курс русской истории", т. III, стр. 394.
128. Например, записка нашего посла в Константинополе Бутенева 7 декабря 1857 г. в Министерство Иностр. Дел о некоторых, правда, непривлекательных сторонах церковной жизни на Востоке была министерством доведена до сведения патриарха, что, конечно, очень неприятно подействовало на него. См. свящ. Ф. И. Титов. "Преосвященный Кирилл Наумов", стр. 148.
129. Синод не ответил на известительную грамоту патриарха иерусалимского Кирилла 2-го по поводу вступления его на престол в 1847 г. См. "Собрание мнений и отзывов м. Филарета"... стр. 136.
130. Вернадский. "Начертание русской истории", стр. 52, прим. 2.
131. "В Румелию", стр. 11.
132. Ключевский. "Курс русской истории". Москва, 1923, т. И, стр. 311.
133. Е. Голубинский. "История канонизации святых в русской церкви"
Сергиев Посад, 1894, стр. 42—43; 183—184; 205.
134. Там же, стр. 62—63.
135. Свящ. Ф. И. Титов. "Преосвященный Кирилл Наумов"... стр. 188, см. о том же "Собрание мнений и отзывов м. Филарета по делам Православной Церкви на Востоке", стр 381—382.
136. А. Дмитриевский. "Богослужение в русской церкви в XVI в. Казань. 1884, стр. 148, 151, 161, 170 и мн. др.; сравни также и В. Барвинок. "Время происхождения праздничных величаний и избранных псалмов в чине всенощного бдения". — "Труды Киевской Дух. Академии", 1910 г. декабрь, стр. 584—611.
137. А. Дмитриевский. "Богослужение в русской церкви"... стр 7—29.
138. Там же, стр. 81.
139. "Записки синайского богомольца ", стр. 63—64.
140. Там же, вып. 5, стр. 20.
141. "В Румелию", стр, 283.
142. "Из Румелии", стр. 166.
143. Там же, стр. 89.
144. Из записки о. архим Петра (Троицкого), хранящейся в музейной библиотеке Киевской Дух. Академии. Цитовано по монографии свящ. Титова. "Преосвященный Кирилл Наумов"... стр. 242.
145. Архив Р. Д. Миссии, дело № 1419.
146. Там же.
147. "Труды Киевской Дух. Академии", 1907 г. апрель, стр. 522.
148. Там же, стр. 528; сравни также и письмо от 24 апреля 1867 г., там
же, ноябрь, стр. 481.
149. Архив Русской Миссии, дело № 1412.
150. Там же, дело № 1429.
151. "Собрание мнений и отзывов митроп. моек. Филарета"... стр. 172.
152. "Книга бытия моего", т. I. СПБ. 1894, стр. 359.
153. "Собрание мнений и отзывов... стр. 171.
154. Отношение от 25 марта 1867 г. № 1508 и от 18 августа № 4337.
155. "Собрание мнений и отзывов"... стр. 176.
156. Определение от 14/21 августа 1868 г. № 1619.
157. Определение от 10/18 апреля 1869 г. № 707.
158. "Собрание мнений и отзывов"... стр. 179.
159. Там же, стр. 243, прим. 3, и стр. 244 и 248.
160. А. Дмитриевский.  "Богослужение в русской церкви в XVI веке", стр. 268—273.
161. Доклад хранится в архиве Миссии, в деле № 1421.
162. "Заметки поклонника Св. Горы", стр. 365—367.
163.  ". "Из Румелии", стр. 183.
164. Заимствовано из дела № 1421 в архиве Миссии. Также неодобрительно  отнесся  м.  Филарет  и  к  подобному докладу  еп.   Мелитопольского Кирилла Наумова от 10 февраля 1859 г. о взаимоотношениях русской церкви с восточными. См. "Собрание мнений и отзывов"... стр. 379—384.
165. Речь идет о протоиерее А.  В. Горском, ректоре Московской Дух. Академии.
166. Архив Русской Миссии, дело № 1421.
167. «Собрание мнений и отзывов»… стр.207;247;255;274;282;311;316;327-333;354.
168. А.Дмитриевский «Начальник Р.Д.Миссии ахим.Антоний», стр29.
169. Например, письма о.арм.Синоду от 6 марта 1861г; от 12 мая 1861г.; от 7 октября 1861г. См. «Собрание мнений и отзывов»…стр.261-265;301-303;307-309.
 
 


[Версия для печати]
  © 2005 – 2014 Православный паломнический центр
«Россия в красках» в Иерусалиме

Копирование материалов сайта разрешено только для некоммерческого использования с указанием активной ссылки на конкретную страницу. В остальных случаях необходимо письменное разрешение редакции: palomnic2@gmail.com